С легкой руки Аптеки разговоры постоянно крутились вокруг случаев изнасилования. Оказалось, что почти всех в жизни насиловали в какой-то степени, а некоторых даже неоднократно. Никогда прежде мне не доводилось слышать столько эротических подробностей, деталей и анекдотов из сексуальной практики. Порой создавалось впечатление, что многие не прочь были пострадать в очередной раз.
Некоторые уклонялись от этих эротических откровений, ханжески поджимали губы, укоризненно покачивали головами: мол, с нами почему-то такого не случалось, но и они в поток не встревали и не сопротивлялись ему. Во-первых, им любопытно было послушать, не каждый день услышишь такое. Во-вторых, каждая с ужасом обнаружила в своих воспоминаниях, тщательно похороненных и затоптанных намертво, какие-то детали, обрывки чего-то подобного.
До чего же услужливо человеческое сознание, особенно женское: что хочет — помнит, что не надо — забывает. С другой стороны, не будь оно такое услужливое, все мы давно лишились бы его совсем. Но защитные свойства нашего бронебойного сознания зачастую приводят к полному омертвлению всего организма. Ничто живое нас уже не трогает, все органы чувств атрофированы, запаяны и задраены намертво. И живет такая замурованная мумия вопреки, назло и во вред всей человеческой природе естества. Шум дождя для нее — все равно что звук пилы, щебет птиц до нее не доходит, а чистый воздух даже вреден. Правда и ложь, чистота и грязь, добро и зло — всего лишь пустые звуки, прошлогодняя капель.
Сужу по себе. Я давно не чувствую вкуса пищи, заглатываю ее впопыхах, хоть и спешить-то мне в последнее время особенно некуда: весеннее солнце вызывает у меня аллергию, любое домашнее животное — тоже. Детские голоса для меня хуже грохота машин, а друзей мне не надо никаких, и любви тоже…
Но тогда на овощной базе я была еще помоложе и посильнее. Звуки жизни меня еще доставали. Поначалу я чувствовала себя неловко в этом вертепе, среди наших распоясавшихся баб. По совести говоря, зрелище было довольно зловещее и даже, наверное, омерзительное, и я невольно держалась возле Ирмы, под крылом ее нейтралитета. Но исподтишка я жадно прислушивалась к этим непристойным дебатам, и, буду честной, они меня порядком развлекали. Не считая Варьки, я была тут самая молодая, к тому же начинала писать, и все эти экзотические непристойности меня только смешили, и я тайком записывала их, чтобы при случае щегольнуть в своих довольно снобистских сочинениях. Молодости все идет на пользу, любые непотребства, она все схавает и переварит, перешагнет и пойдет дальше якобы своим путем. Ей неведомо еще, что идет она проторенной дорожкой. И мой путь казался мне тогда индивидуальным и единственным, и я шла по нему, гордая и независимая, чтобы всего через несколько лет обнаружить себя в той же точке пути и в том же качестве, то есть в тех же злачных морально-этических катакомбах, в бессилии и в тоске, с той же беспомощной и защитной реакцией черного юмора, что царила тогда среди наших несчастных баб на овощном складе, куда нас гоняли перебирать гнилой картофель.
Понадобилось лет семь, чтобы переварить все эти впечатления, и опыт, накопленный за эти годы, не лез ни в какие рамки. Любое искусство — это форма жизни. А наш опыт уничтожает любые формы жизни, поэтому, наверное, о нас ничего никому не известно. Вторую половину жизни мы проводим в мире загробном, который никогда не выдает своих тайн.
Но тогда я еще с живым интересом прислушивалась и приглядывалась к пьяной вакханалии и, если бы не Ирма, наверняка бы приняла в ней более активное участие.
Со мной заигрывал один романтический уголовничек (тогда еще водились такие гордые и застенчивые), и я бы с удовольствием с ним потолковала, но холодное отчуждение Ирмы не позволяло мне перейти в их лагерь. Я стеснялась Ирмы. В результате моего уголовничка прибрала к рукам одна стерва из типографии, старше его лет на десять, и они теперь все время уединялись. Где-то в этом подвальном лабиринте было «двухспальное купе» — так эта братия обозначала место своих свиданок. Меня раздирало любопытство, их откровенный загул был весьма заразным. Там, глубоко под землей, царила какая-то особая разнузданная атмосфера вседозволенности. «Пир во время чумы», — усмехалась Ирма.