В то время немецкая колония в Риме была потрясена одним трагическим событием. Молодая красивая девушка, часто бывавшая на бабушкиных приемах, покончила с собой, утопившись в озере Альбано. Причиной тому была несчастная любовь к одному женатому мужчине, который хоть и любил Сильвию – так звали девушку, – но не пожелал расстаться со своей женой. Трагедия двух влюбленных разыгралась отчасти и в нашем салоне. В первый же приемный день бабушки, последовавший за печальным событием, все только об этом и говорили. Всех трогала юность и красота добровольно ушедшей из жизни девушки, все в один голос сетовали на жестокость условий, толкнувших Сильвию на этот роковой шаг. И только бабушка не желала ничего слышать о «жестокости условий», и это несмотря на то, что она особенно любила погибшую и больше всех радовалась ее красоте. Я знала, что бабушкино участие в ее судьбе зашло так далеко, что она даже попыталась, несмотря на свое отрицательное отношение к запутанным судьбам, оказать на Сильвию определенное влияние, когда та однажды вдруг доверилась ей.
Я хорошо это помню. Наши гости, в том числе и человек, ставший предметом губительной страсти, уже ушли. Сильвия стояла у окна, пряча от нас лицо. Тонкие, невесомые завитки дивных волос дрожали, словно золотые пушинки, она судорожно боролась со слезами, затем вдруг, потеряв власть над собой, бросилась бабушке на грудь, и та по-матерински ласково обняла ее. Я в ту минуту подумала: «Ну что ж, ничего особенного в этом нет – человек, отчаявшись, бросается бабушке на грудь; так уж повелось: все чувствуют, что она владеет тайной утешения и знает, как все уладить и устроить!»
Многие тогда осуждали Сильвию и злословили, а бабушка взяла ее под свое покровительство; теперь же, когда все видели в ней чуть ли не мученицу, пострадавшую за любовь, она судила строже, чем другие.
– Эта молодая жизнь, – говорила она убежденно, – разбилась не о безысходность своей любви, она разбилась о неспособность своей любви. Есть счастье темное, и есть счастье светлое, однако человек, которому не по плечу темное счастье, не справился бы, вероятно, и со светлым.
Это высказывание вызвало оживленную дискуссию, в которой бабушка затем подробнее пояснила свое мнение, заявив, что уже само понятие «несчастная любовь» ложно. Потому что любовь, как и жизнь, прекрасна и восхитительна во всех ее проявлениях; она может заполнить все формы, предлагаемые ей судьбой, и в каждой быть совершенно счастливой, ибо она вообще может быть только счастливой. При этом бабушка вовсе не хотела сказать, что отвергает существующие законы, как это принято в современном мире; говоря об этом случае, она, безусловно, имела в виду отречение, только это не прозвучало открыто из ее уст. Это прозвучало скорее как гордое и торжествующее утверждение именно счастья и жизни.
Я до сих пор отчетливо помню бабушку в тот вечер: она сидела выпрямившись под горящей люстрой, юные, нестареющие глаза ее сияли в мерцающем блеске драгоценного светильника и ее собственного, внутреннего огня, и она похожа была на старую королеву, восседающую на троне и щедро расточающую мудрость и блеск своей жизни. И так, вероятно, и были восприняты ее слова нашими благоговейно умолкнувшими гостями…
Не знаю, этот ли разговор стал причиной того, о чем я должна теперь рассказать, или все уже было подготовлено присутствием Энцио в нашем доме. Во всяком случае, я в тот же вечер узнала, что не все гости молчали только из благоговения перед моей бабушкой. В конце вечера, когда все стали прощаться, я услышала, как несколько престарелых дам тихо беседовали между собой о бюсте отца Энцио, стоявшем рядом с бабушкиным письменным столом. Я случайно оказалась поблизости от них, а так как взрослые часто забывают о присутствии ребенка или не замечают его, то я могла слышать каждое слово. Они говорили о том, что отец Энцио был в свое время предметом страстной любви бабушки, несколько лет занимавшей римско-немецкое общество. Потом, уже перейдя на шепот, они стали гадать, вправду ли Энцио сын бабушки или нет.
К счастью для моего бедного юного сердца, это тотчас же каким-то странным образом стало известно Жаннет, которая всегда знала все, что необходимо было знать в тот или иной миг, – быть может, она прочла это у меня на лице, как в случае с апельсином, а может быть, она просто слишком хорошо знала этих дам, рядом с которыми я стояла. Ибо объективности ради нужно сказать, что в нашем кругу, где у каждого была своя безобидная домашняя кличка, их называли капитолийскими гусынями. Так или иначе, но Жаннет отвела меня в сторонку и произнесла всего лишь несколько слов, после которых мне не оставалось ничего другого, как заплакать.