Мой ответ, судя по всему, был ему чрезвычайно приятен. Он посмотрел на меня с такой откровенной радостью, что его юное упрямое лицо буквально вспыхнуло изнутри и на какой-то миг стало совершенно неузнаваемым…
Бабушка обычно не участвовала в наших исследованиях, но уже успела примириться с нелюбимыми местами, навязанными ей Энцио. Человек, недостаточно хорошо знающий ее, едва ли заметил бы, каких жертв ей это стоило. Она, как всегда, и здесь быстро обзавелась множеством друзей и знакомых, и, пока мы предавались своим поискам, она шутила с черносливоглазой детворой, которая затем долго бежала за нами вслед, провожая ее. А иногда, если Энцио никак не мог оторваться от той или иной своей находки, она, попросив у какой-нибудь приветливой итальянской хозяйки стул, устраивалась на маленьком солнечном островке посреди тенистого дворика, который мы прочесывали, и с насмешливой улыбкой следила за нашей возней. Я видела, как она радовалась нашей дружбе; радость ее была так велика, что это помогало ей справиться с болезненным разочарованием, переживаемым по вине Энцио. Дело в том, что бабушка давно уже тщетно пыталась пробудить в нем желание сочинить что-нибудь о Вечном городе. Я помню, как она с самого начала надеялась, что Рим оплодотворит его музу. Эта надежда была одной из форм ее любви к Риму, равно как и ее любви к Энцио. Он же не хотел даже слышать об этом. Он заявлял, что на свете и без него хватает поэтов, достаточно безобидных, чтобы писать о Риме лирические и эпические вирши, исторические и искусствоведческие опусы, а то и наивно-смешные сочинения от первого лица, в форме дневников или писем. И что он без отвращения не может даже думать обо всей этой лоскутности. Ибо любая книга недостойна Рима; если уж писать о нем, то по меньшей мере – симфонию.
Слово «симфония» понравилось бабушке, однако, по ее мнению, симфонию можно было, в конце концов, написать и в стихах. Она имела в виду большую лирическую поэму с несколькими повторяющимися главными мотивами, которые подобно морскому приливу и отливу отражали бы одновременно и изменчивые, и вечные черты этого города. Привыкшая властвовать, бабушка, пользуясь этим даром как неким прелестным искусством, вновь и вновь находила случай напомнить своему юному другу о его поэтическом долге. Она опутала Энцио нитями признания его таланта, она улавливала его в сети его же собственных слов и идей, его гордости, его симпатии к ней; дух, нежность, материнская забота – она пустила в ход все, чтобы подчинить Энцио своей воле, которая, по ее убеждению, всего лишь сделала шаг навстречу его собственному желанию. Однако Энцио упорно сопротивлялся. Между ними впервые возникло нечто вроде конфликта.
Я помню, как она однажды «атаковала» его в церкви св. Петра в оковах. Налюбовавшись мощной статуей Моисея работы Микеланджело, мы, чтобы немного прийти в себя, прохаживались взад-вперед меж рядами благородных дорических колонн, как того требовал установленный бабушкой незыблемый церемониал посещения этой базилики. Я давно подозревала, что бабушке, которая сверхчеловеческому все же предпочитала человеческое, при всем благоговении и восхищении этот Моисей, в сущности, кажется чересчур диким, чересчур страшным своей животно-первобытной красотой, потому что она каждый раз, повидав его, решительно устремлялась в спасительную сень этих чудных, умиротворяющих колонн.
Энцио воспринял Моисея по-своему.
Он заявил, что этот «гигант» как будто только что вышел из склепа старого Юпитера.
– В сущности, ничего не надо раскапывать, – сказал он затем. – Глубина в конце концов сама все возвращает обратно!
Его всегда только и занимала эта «глубина».
Я знала, что бабушка была другого мнения о Юпитере, но теперь она промолчала об этом, а сказала лишь, вновь ловко переходя на любимую тему, что слова Энцио вселяют надежду на то, что, может быть, ему еще удастся из хаоса родить некий крылатый образ. Мне кажется, она тогда верила, что за работой над стихами о Риме Энцио скорее всего мог бы исцелиться от Рима. Энцио не очень-то приветливо – как всегда в разговорах на эту тему – возразил, что «исцеление» поэта – дело темное: порой именно тогда, когда ему кажется, что кризис миновал, он на самом деле просто становится добычей своих собственных красивых стихов. Бабушку с ее ясностью и последовательностью мышления такой аргумент не убедил; она сказала, что если правильно поняла его, то он ищет как раз такое искусство, суть которого состояла бы не в краже впечатлений и мгновений, а в сотворении того и другого из сокровенного.
Но тут Энцио уже не на шутку рассердился. Он буквально разразился взволнованной тирадой: