Читаем Плексус полностью

Мальчишкой я часто бывал здесь, наведываясь к тетушке, жившей над конюшней, примыкавшей к одному из самых обветшалых особняков. А неподалеку, на Сэккетт-стрит, в былые времена обитал мой давний товарищ Эл Берджер, сын капитана грузового буксира. Я столкнулся с Элом на побережье Невесинк-ривер, когда мне было пятнадцать. Это он научил меня держаться на воде, нырять с отмелей, стрелять из лука, применять приемы индейской борьбы, а при надобности и просто пускать в ход кулаки, пробегать без устали солидные расстояния и еще многому другому. Предки Эла были голландцы и, как ни странно, обладали прекрасным чувством юмора - все, за вычетом его братца Джима, франта, спортсмена и напыщенного самодовольного дурня. Опять же в противоположность добропорядочным предкам в доме Берджеров постоянно царил невероятный кавардак. Каждый в этой семейке, похоже, шел собственным курсом: обе дочери, одна красивее другой, да и мамаша, дама весьма вольных манер, но тоже недурная собой и, что еще важнее, отличавшаяся на редкость веселым, щедрым, беззаботным нравом. Когда-то она пела в опере. Сам «капитан» редко вылезал из своей комнаты. А уж когда вылезал, то непременно на бровях. Не помню, чтоб м-с Берджер хоть раз накормила нас приличным обедом. Когда нам, подросткам, подводило живот от голода, она просто швыряла на стол какую-то мелочь: подите, мол, купите чего-нибудь поесть. Покупали мы всегда одно и то же: франкфуртеры, картофельную смесь, пикули, сладкий пирог, печенье. Зато у Берджеров в избытке водились горчица и кетчуп. Кофе неизменно бывал жидким, как помои, молоко скисшим.

Мне в голову не приходило, что однажды наступит день, когда я сам примусь делать то же. Ведь он был художником, а я - писателем (во всяком случае, лелеял надежду рано или поздно стать таковым). Блистательный мир живописи представал мне страной пленительного волшебства, вход в которую был для меня раз и навсегда заказан.

Хотя за протекшие годы Ульриху так и не довелось снискать признания у собратьев по ремеслу, его отличало утонченное знание мира искусства. Никто лучше его не мог говорить о любимых живописцах. В моих ушах и по сей день звучат обрывки его долгих красноречивых рассуждений о таких мастерах, как Чимабуэ, Уччелло, Пьеро делла Франческа, Боттичелли, Вермеер, - всех не перечесть. Мы могли часами разглядывать альбом репродукций какого-нибудь из гигантов прошлого. Разглядывать, анализируя - вернее, анализировал он, а я слушал - достоинства одного-единственного полотна того или иного художника. Думаю, так тепло и проникновенно говорить о «мастере» Ульрих мог потому, что сам был непритворно скромен и безраздельно предан искусству. Скромен и предан в подлинном смысле слова. Для меня не подлежит сомнению, что в душе он и был мастер. И, хвала Господу, так и не утратил своей способности преклоняться и боготворить. Ибо воистину редки те, кто от рождения наделен этим талантом.

Подобно детективу О'Рурку, Ульрих мог в самый неподходящий момент, застыв на месте, вслух восхищаться тем, чего любой другой не заметил бы. Случалось, во время нашей прогулки по набережной он вдруг остановится, укажет на какой-нибудь непрезентабельный, облупившийся фасад, а то и просто на обломок стены, и пустится в восторженный монолог о том, как изысканно они контрастируют с небоскребами на противоположном берегу или с устремившимися в небо мачтами стоящих на якорях судов. Термометр мог быть на нуле, нас мог до костей пронизывать ледяной ветер - Ульриху все было нипочем. В такие минуты он с пристыженным видом извлекал из кармана какой-нибудь смятый конверт и огрызком карандаша делал «пару штрихов». Не помню, правда, чтобы позднее эти наброски во что-то воплощались. По крайней мере тогда. Те, кто снабжал Ульриха заказами (на эскизы абажуров, этикетки банок с консервированными бананами, помидорами и тому подобным), постоянно висели у него на хвосте.

А в перерывах между этими «трудами» он был горазд уламывать друзей - и особенно подруг - позировать ему в мастерской. В промежутках между заказами Ульрих писал яростно и самозабвенно, словно готовясь выставляться в Салоне. Когда он оказывался перед мольбертом, на него внезапно находили все странности и причуды, отличающие подлинного маэстро. Энергия, с какой он набрасывался на холст, внушала священный ужас. Итоги же, как ни странно, всегда обескураживали. «Пропади все пропадом, - говорил он в полном отчаянии, - я всего-навсего безнадежный копиист». Как сейчас вижу его стоящим возле одной из законченных - и неудавшихся - работ: он тяжело вздыхает, стонет, исходит желчью, рвет на себе волосы. Протягивает руку к альбому картин Сезанна, вглядывается в одно из любимых своих полотен, затем невесело усмехается, возвращаясь взглядом к собственному детищу. «Ну почему, черт возьми, хоть раз в жизни не дано мне написать ничего такого? Что мне мешает, как ты думаешь? О Господи…» И издает безнадежный вздох, а подчас и нескрываемый стон.

Перейти на страницу:

Похожие книги