Но началась третья дорожка – и тут он обнаружил, что слух его, упредив мысль, уже нашел в музыке закономерность. Новая тема – даже и не тема, но короткая, в два-три такта, линейка аккордов, только для того вроде бы и показанная, чтобы обозначить классический боповый канон, – появилась не с потолка, но была выплавлена всей предыдущей импровизацией и уже ощутимо звучала – хотя и не оформление, только как прообраз, – к ее концу. Он стал ждать начала четвертой – и нашел в ней тот же закон. Шесть композиций оказались как бы продолжением друг друга, в каждой в какой-то момент зарождалось то, что становилось основой для следующей. Последняя, седьмая, меняя гармонии, заимствуя из всех шести, естественно и незаметно пришла к мелодии строгой, печальной и нежной, к простому и тягучему блюзу, из тех, что заставляют тосковать по какой-то особенной чистоте переживания времени. Ее, на которой, как Александр Васильевич уже подозревал, хотя и не помнил точно, должна была строиться вещь самая первая, наконец и проиграли честно, в унисон, всего один раз, нигде не акцентируя и не навязывая, – делали музыку для посвященных. Стоило Александру Васильевичу произнести про себя эти слова – и он начал догадываться, что пластинку, похоже, Иосик притащил вовсе не просто так. Вполне в манере Тарквинера – воспользоваться случаем и устроить такой вот ненавязчивый тест чужому пониманию.
Он перевернул диск и опять поставил начало. Все точно – здесь канон не держали: сперва, и довольно долго, шли какие-то плавающие, не обретающие устойчивости функции, но потом отрывки той, завершающей темы стали то и дело возникать у разных инструментов. Однако целиком она так и не зазвучала – даже закольцованность всей структуры нигде не подчеркивалась, замысел оставался хоть и на виду, а все же требовал определенного умения видеть. Сформулировав это, Александр Васильевич окончательно уверился, что ему был устроен экзамен, и подумал, что мог бы чувствовать удовлетворение, поскольку сумел его выдержать.
Пятьдесят минут прочь.
Он вздрогнул от чужого голоса: оказывается, гости уже были в квартире. Маша, наверное, увидела их в окно и открыла дверь заранее – иначе он услышал бы звонок. А Жак, похоже, начинает терять слух: только теперь боднул дверь и выбрался в прихожую, чтобы повилять хвостом на глазах у новых людей и заработать пару ласковых слов и поглаживаний. Наверняка своего добьется. Александр Васильевич выглянул следом, кивнул толпящимся в коридоре девочкам и закрыл дверь поплотнее. Но за ней тут же одна из подруг стала жаловаться Маше, что вчера ей было некуда, ну совершенно некуда пойти…
– А знаете ли вы, – передразнила дочь, – что это такое, когда некуда пойти человеку?
Александр Васильевич поморщился. Пожалуй, с ней действительно пора поговорить. И об этом тоже: что определенные вещи человек культурный просто не может себе позволить пародировать… И откуда этот резкий, гнусавый выговор? Так объявляла некогда по телевизору ведущая концертов в Колонном зале: «Пе-е-сня…» От кого? На что-то подобное срывалась иногда ее бабка, Нинина мать. Но Маше два года было, когда она умерла. Неужели даже такая дрянь передается генетически?
Он постарался вспомнить, какие качества переходят, как считается, по наследству непосредственно, какие – через поколение. Получалось, что самое большее, чего можно ждать от Маши, – это некоторых математических способностей. Да и то если разовьются они где-нибудь в зрелом уже возрасте. Пока что именно математичку приходилось частенько навещать в школе и убеждать, что Машины интересы совсем в другой области, и ей вовсе не обязательно досконально разбираться в квадратных уравнениях и тригонометрических преобразованиях. Александр Васильевич ходить не любил, и убеждения удавались ему плохо: может быть, потому, что сам он вовсе не был уверен, есть ли у дочери вообще какие-нибудь интересы. Ну, читает кое-что. Правда, по гуманитарным предметам – в отличницах…
Музыка в целом оставила его скорее равнодушным – само по себе конструирование формы, даже такой прихотливой, уже не вызывало особых восторгов. Раньше было иначе. Человек костенеет, подумал Александр Васильевич, дай бог, чтобы и мудрел вместе. Но в самом конце диска, как бы финалом после финала, когда уже отзвучала последняя, щемящая тема, контрабас в одиночестве начинал исполнять атональные последовательности, постепенно сходившиеся к одной, напоминавшей нотную монограмму. Она же, в свою очередь, пройдя несколько раз в узкой интервалике, внутри октавы, расширялась вновь: темп замедлялся, а одни и те же ноты все дальше удалялись друг от друга по шкале, перелетая из октавы в октаву, пока совсем не теряли связь и всяческое движение и не успокаивались наконец на ничто.