Пока шли по аллейке к левому флигелю, где в одной из комнат первого этажа размещалась библиотека, Катерина не могла не отметить необычного оживления, царившего вокруг. Подскакал к самому крыльцу какой-то белобрысый командир, и выражение его круглого веснушчатого лица однозначно показывало, как ему все это нравится — и конь, и спешка, и ответственность; слетел с лошади, бросив поводья караульному, стремглав взбежал по ступеням… Навстречу торопливо шагал другой — серьезный, сосредоточенный и даже хмурый; полевая сумка била его по бедру, а в руках теснились какие-то бумажные рулоны… За правым флигелем, на поляне, стоял брезентовый шатер с поднятыми полами. В его тени несколько человек сидели на раскладных стульях вокруг стола, а один стоял, показывая что-то на этом столе карандашом. Нещадно треща барахлящим мотором, подкатила машина, и вид командира, спрыгнувшего из автомобиля, явно показывал, что он чрезвычайно спешит.
Все это было неспроста, и сердце ее снова сжалось. Трофим тоже уходит в поход, и уже рано-рано утром он оставит ее неизвестно на сколько… Нет, не утром, — спохватилась она, судорожно вздохнув и крепче сжав влажную ладошку сына. — Он же сказал, что ему и ночевать придется в казарме! Ах, господи!..
Да еще молчит, не говорит ничего — что, где, сколько дней! «Нельзя!» — и все тут!
Собственно, она понимала: где бы эти учения ни состоялись, она все равно останется здесь, в городе, одна-одинешенька; но все же знать это почему-то отчаянно хотелось. Почему, почему Трофим ей не откроется?! Не верит ей? Да разве она хоть словцом кому об этом обмолвится?..
Одно лишь утешало — Тоньке ее Комаров тоже не сказал, а она ведь вон какая настырная, любому три дырки в боку провертит!
При входе во флигель ни часового, ни дневального не было, но и дверь почему-то оказалась запертой. Она крепко постучала. Через минуту лязгнула щеколда и дверь распахнулась.
— А-а-а! — протянул Жахонгир, худой и сутулый узбек, в одеянии которого традиционные элементы — засаленная тюбетейка, легкий чапан и галоши на босу ногу — сочетались с поношенным, выгоревшим красноармейским обмундированием — гимнастеркой и штанами-галифе. — Издрасти, Катерин-ханум!
Он служил при штабе давно, еще с царских времен, исполняя обязанности дворника и садовника. Три года назад, когда в Скобелевских казармах случился пожар и сюда перевезли остатки гарнизонной библиотеки, кому-то пришло в голову поручить ее все тому же Жахонгиру. Жахонгир не отказался, но дело вел из рук вон плохо и, похоже, сам это понимал. Во всяком случае, не раз жаловался Катерине: мол, беда ему с этими книжками — хоть из кожи вылези, а порядка на полках, при его-то безграмотности, все равно не навести…
Гриша замешкался на ступеньках.
— Издрасти, Катерин-ханум, издрасти! — повторил Жахонгир и неожиданно принялся класть перед ней поясные поклоны, подобострастно тряся парой десятков длинных седых волосков, составлявших его монгольскую бороду.
— Ты что? — начала было она, но заметила, что взгляд старика скользит по касательной, мимо нее, и устремлен на кого-то другого — вероятно, следом за ними направлявшегося к крыльцу.
Не выпуская из ладони Гришину руку, резко обернулась.
Сердце упало.
Уже смеркалось, когда наконец решили выбираться. Перед тем боролись на руках, и теперь Звонников твердил, что нужно повторить все заново, только по другим правилам, более справедливым и честным, каковые, по его мнению, должны были низвести Трофима с высот абсолютного победительства на уровень рядового бойца, в жизни которого поражение возможно в той же степени, что и победа; Трещатко, в свою очередь, настаивал, чтобы еще раз выпить за Примака, но этому препятствовали два важных, на взгляд прочих участников застолья, обстоятельства: во-первых, извозчик слишком уж давно дожидался (велено было к пяти приехать, а теперь перевалило за восемь), а во-вторых, выпить все равно было нечего. Безрук покрикивал и все норовил дирижировать хором, хоть давно уж петь перестали, а Трофим галдел наравне со всеми, пока не осознал, что он и сам, пожалуй, сильно запьянел, и тогда примолк, привел себя в порядок и обулся.
Странноватый экипаж, переделанный из пролетки, платил за собственную четырехместность собственной же нелепой передней частью, сколоченной из неструганых досок и вмещавшей лишних двух пассажиров.
— Да это же ж ландо! — повторял Трещатко, громоздко переваливаясь внутрь. — Ландо узбецкое, мать твою так!
Чайханщик, мальчик чайханщика и еще какие-то люди безмолвно стояли поодаль, улыбаясь и кивая — должно быть, провожали.
Безрук стоя махал им руками над головой, затем сцеплял ладони жестом вечной дружбы, потом снова махал. Когда экипаж тронулся, он едва не вывалился наружу. Трофиму пришлось его подхватить и усадить на место.
— Хорошо посидели, — заметил Безрук. — А?
— Ну да, — согласился Трещатко. — Посидели славно. Только вот за Примака забыли выпить.
И пригорюнился.
Больше никто не сказал ни слова. Трещатко похрапывал, Безрук тоже сильно клевал носом, Звонников все встряхивался, будто только что из лужи.