Этот день он провел так, как будто никто у него не умирал. Столько же часов просидел на службе, с тою же жадностью обедал, так же – только суровей и сосредоточенней – играл с сослуживцами в городки после обеда, так же напряженно, с непрестанным сознанием полезности того, что делает, нагибался за тяжелыми палками и внимательно, щуря левый глаз, кидал их, одну за другой, в начертанный на земле квадрат с разбросанными в нем увесистыми рюхами.
После городков, приблизительно в половине шестого, Шадрин как обычно отправился купаться. К мужским мосткам надо было проходить неподалеку от «женской купальни» -так назывались ничем не огороженные сходни, на которых женщины раздевались и высушивали купальные костюмы. В ближайших кустах сгрудились китайцы – человек восемь. Следя за плещущимися женщинами и девушками, китайцы хихикали. Их забавляла торопливость, с которой купальщицы сдергивали с себя мокрые купальные костюмы и прыгали в махровые халаты, ощущая взгляды китайцев.
Шадрин было прошел равнодушно мимо, но в тот момент, когда он полуотвернулся, прямо на китайцев откуда ни возьмись шагнули решительно три загорелых молодых человека – русских. Каждому было около двадцати четырех.
– Цуба! – крикнул один из них, худенький, в черной майке, с несколько испитым лицом, в котором Шадрин узнал Лукошкина. У Лукошкина отец-священник сидел теперь в Соловках, а мать умерла пять лет тому назад. Китайцы переглядывались в злобном замешательстве. Они, может быть, и противостояли бы трем «ламоцза», но здоровенная фигура Шадрина, остановившегося шагах в двадцати, смущала их.
– Цуба! – со странным озлоблением вскрикнул Лукошкин и сильно толкнул первого попавшегося китайца. Двое других стояли с готовым на всё видом. Китайцы злобно, но нерешительно зароптали. Один – посмелей – сказал на русскокитайском жаргоне, что никому нет дела, что они, китайцы, здесь стоят, но Лукошкин побагровел и так громко и повелительно крикнул «цуба!», что китайцы, ропща, стали, тем не менее, покорно отходить.
Шадрин пошел дальше. Его твердое лицо кривилось в улыбке. Затем улыбка уступила место странной гримасе, свойственной только ему. Он остановился, приблизился к реке и взглянул на женскую купальню тяжело и пристально.
«Так и есть», – подумал он, отметив небольшую женскую фигуру в красном с белыми полосами костюме, стоявшую по колена в воде. Вот она вытянула вперед руки и зарылась головой в вечернюю, освещенную желтоватым солнцем воду.
– Так и есть, – сказал он вполголоса, – оберегает Варьку от нецеломудренных взоров.
После купанья, дома, он, освеженный, читал последние номера «За индустриализацию», а в десять часов лег спать; и не ворочался, и не вздыхал.
Буквально так же Шадрин вел себя и на другой день, -только на службу запоздал из-за похорон матери. По настоянию старушек мать отпевал станционный священник, несмотря на свою внушительную осанку, скромный и робеющий. Шадрин на отпевании не присутствовал, – старушки позаботились обо всем…
Мать уже засыпали землей, когда он подошел. Его опозданию никто не удивился – все здесь знают всё друг о друге, все знали шадринские взгляды на старость, проводимые им в жизнь на своей матери.
Было редкое по количеству погод лето. Солнце так и било на людей – на лысину священника, на темные платки старушек, на круглую жестокую голову Шадрина. Он слегка щурился, присматриваясь к рассыпающимся горстям чернобурой земли, летящим в яму, и полузабытое сиротское – отца он потерял рано – детство представало ему в обрывках, вместе с грязным отрочеством и всё перебарывающей, ни перед чем не останавливающейся юностью. Внезапно, из детства, в уши ворвался материнский, тогда еще не скрипучий голос: «Игнаша, Игнаша, иди сюда, где это ты бегал?..» – «Откуда это?» – спросил он себя, еще тяжелей пригляделся к летящей черно-бурой земле, скривился и отвел глаза.
Синий безоблачный горизонт отразился в этих глазах. Шадрина захлестнуло ощущение ясности и полнейшей одинокой свободы. Он шел на службу и глубоко дышал.
2
Шадрин был чем-то вроде конторщика, но он руководил местным отделом молодежи и поэтому держался чрезвычайно прочно. Сегодня он решил переговорить с Варей окончательно и сказал курьеру, чтобы тот привел ее в курительную комнату, где не было никого, «для пятиминутного разговора». Он сел на поцарапанную лакированную скамью и думал, что он ей скажет. Время от времени его лицо становилось еще резче и злее…
«Надо, наконец, убрать Лукошкина!.. Всё равно он никогда окончательно не станет нашим. Жаль только, что запуталась эта девчонка, – славная девчонка.» – углы рта опустились у Шадрина, и губы пообвисли на мгновение.
– Пришла, Игнатий Васильевич, – просунулась голова курьера, и сразу же в комнату вошла Варя. Она была бледнее обычного, но ни одним движением ее лицо не выказывало ее внутреннего состояния, хотя она знала хорошо, что когда Шадрин, после беглых предупреждений при встречах, зовет к себе на разговор – это значит, он делает последнее бесповоротное предупреждение.