Он открыл глаза. Злая какая комната. И пустая. Ну вот, теперь и с комнатой воевать придется. Но позже он испытал мгновение головокружительной ясности. Очутился на краю такой области, где каждая мысль, каждый образ может существовать по собственному произволу и где связь между чем-то одним и чем-то следующим отсутствует напрочь. С огромным трудом он попытался выбраться, ухватив по дороге сущность этого нового вида самопознания, и вдруг почувствовал, что начинает скатываться в эту область обратно, не подозревая при этом, что давно уже в нее отчасти врос и больше не способен рассматривать ее извне. Ему казалось, что он набрел на некий новый, никем нетронутый способ мыслить, при котором соотносить с жизнью ничего не надо. «Мысль в себе», – сказал он. Беспричинная, ни на чем не основанная, но прекрасная, как какой-нибудь чудно выписанный узор. Ага, вот – вот они опять, вот появились, вспыхивают и улетают. Он попытался одну ухватить, у него вроде даже получилось. «Но мысль о чем? О чем, бишь, я?» И тут же ее вытолкали, сбросили с дороги другие, толпящиеся сзади. Борясь и отступая, он открыл глаза: да помогите же! Комната! Господи, комната. Еще здесь. Зато тишина в ней теперь кишит всякими враждебными силами; он ясно их различает: сам факт того, что как бы непредвзятая, нейтральная ee настороженность обращена во все стороны, заставляет его ей не верить. Однако помимо себя самого, кроме нее, у него ничего больше нет. Он проследил взглядом линию примыкания стены к полу, прилагая все силы к тому, чтобы зафиксировать ее в памяти, сделать из нее опору, за которую можно будет ухватиться, когда придется закрыть глаза. Ну разумеется, конечно, есть – есть жуткое несоответствие между скоростью, с которой мчится он, и спокойной неподвижностью этой линии, но он постарается. Раз это нужно, чтобы не уходить. Чтобы остаться тут. Разлиться наводнением, прорасти деревом, пустить корни и все же остаться. Сороконожка так может, даже разрезанная на куски. Каждый кусок движется сам по себе. Мало того: каждая ножка сгибается и разгибается, уже оторванная и лежащая на полу.
В обоих ушах у него свистело, и свист в одном от свиста в другом так мало отличался высотой, что голова вибрировала, как ноготь, которым ведешь по ребру новой серебряной монеты. Перед глазами вспыхивали гроздья круглых пятен: маленьких таких пятнышек вроде тех, что возникают, если газетную фотографию многажды увеличить. Там светлые россыпи, тут темные массы, а между ними маленькие промежутки ненаселенных пустошей. Каждое пятнышко медленно обретает третье измерение. Он пытается уворачиваться от растущих, распускающихся шаров материи. Это он крикнул, нет? А пошевелиться он может?
Узкий зазор между двумя тонкими свистами совсем истончился, они почти слились: теперь разница между ними стала лезвием бритвы, уравновешенной на кончике пальца. Каждого пальца. Теперь она разрежет пальцы вдоль на ломтики.
Кто-то из рабочей обслуги услышал крики и определил, что они исходят из палаты, где лежит американец. Позвал капитана Бруссара. Он решительно подошел к двери, постучал и, не слыша в ответ ничего, кроме воя, вошел в комнату. С помощью человека, который его вызвал, ему удалось удерживать Порта в состоянии достаточной неподвижности, чтобы сделать ему инъекцию морфина. Закончив, обвел комнату взглядом, исполненным гнева.
– Где эта женщина? – возмутился он. – Где, черт побери, ее носит?
– Да я-то что? Я не знаю, господин капитан, – сказал рабочий, подумав было, что вопрос адресован ему.
– Оставайся здесь. Стой у двери! – рявкнул капитан.
Он решил отыскать Кит, а когда найдет, сказать ей все, что о ней думает. А надо будет, так можно и часового у двери выставить, чтобы сидела где положено, следила за пациентом. Сперва он пошел к главным воротам, которые на ночь всегда запираются и потому не требуют охраны. Ворота стояли настежь.
–
Вышел из крепости наружу, но увидел там только ночь. Возвратившись на территорию, с громом затворил огромные ворота и яростно их запер. Затем вошел снова в палату и ждал там, пока работяга не вернется с одеялом: тот получил приказ оставаться с больным до утра. После чего капитан пошел домой, где хлопнул стопку коньяка, чтобы унять ярость, прежде чем попытается заснуть.