— Ну так и я не знаю. Не гневайся, в гневе бесы сидят, ангелы — в прощении, — небесный воин делает взмах руками точно крыльями и пропадает, растворяясь, словно туман по утру. А был ли он?
Теперь под руками чувствовалось льняное полотно, в нос ударял приторно-медовый аромат свечей и терпкий запах пота, по вискам струилась прохладная влага, медленно стекая куда-то под шею, а в ушах звучал совсем другой голос — женский, надрывный, отчаянный:
— Господи, спаси его, спаси его!!! Молю тебя! Это я виновата, все я! Прости меня, спаси, исцели его! Исцели Любушку моего.
Что-то нежно коснулось кожи руки, еще и еще раз — это Марья целует ему руку, утыкается в нее лбом, снова целует и рыдает, рыдает, рыдает. Его курочка опечалена.
Любим медленно открыл глаза, прищурился, привыкая к свету: горница, вот знакомый узор на балке перекрытия. «Я дома». Он с трудом повернул к жене отяжелевшую голову:
— Не… н-н-не, — какое-то шипение вместо слов.
— Любушка? — подняла Марьяша заплаканное лицо, темная ночь залегла под ее опухшими веками.
— Не п-плачь, — выговорил Любим, хватая воздух губами.
— Любушка очнулся!!! Матушка, он очнулся!
Над Любимом появилось бледное лицо матери:
— Любушка!
— Я ж говорила — очнется, а вы рыдали, что по покойнику, — это нянька ворчливо прикрикнула на хозяек, а у самой глаза встревоженные, отчаявшиеся.
— Пить, — еле слышно проговорил Любим.
— Сейчас, сейчас. Воды, быстрей!!!
Перед губами появился серебряный ковшик, вода показалась сладкой и приятно холодной. Любим сделал несколько жадных глотков, попытался подняться.
— Лежи, лежи, — Марья с матушкой разом стали укладывать его обратно.
В боку заныло, а при движении тело пронзила острая игла боли.
— И давно я лежу?
— Два дня в бреду, — Марья всхлипнула.
— Два дня? А Рос-тисла-вичи?
— Живы, живы, — поспешила успокоить жена, но по ее бегающему взгляду он сразу понял — она что-то недоговаривает.
— Сказывай уж, — попытался усмехнуться Любим.
— Мстислава ослепили, князь ваш пытался их защитить, но не смог, толпа сторожей раскидала и в поруб ворвалась, — Марья поджала губы, и ей не легко давалось каждое слово. — А дружина твоя наших в тереме княжьем защищала, — здесь голос жены полился уже свободней, — этот мерзкий Якун кричал — и рязанцев избить, но Щуча с Яковом не дали, стеной встали. А Могуту, уж ты не гневайся, я за тобой спровадила, но он не успел… а потом тебя на себе вынес, а то бы затоптали… вот, — выплеснула она и тяжело вздохнула.
— А Ярополк? — осторожно спросил Любим.
Марья вздрогнула, очевидно, она ждала и одновременно боялась этого вопроса.
— Не знаем мы, — вместо жены отозвалась матушка: — Кто говорит — тоже ослепили, кто бает, что только старшего, а этого не тронули. Вывезли их из города ночью и пустили, Бог весть — куда.
— Я не хотел этого, — Любим встретился глазами с Марьей.
— Я знаю, Любушка, знаю, — кинулась она опять горячо целовать ему руку.
— Ну будет, будет, — улыбнулся муж, — чай, я тебе не иерей, чтобы к ручке прикладываться.
— Похлебочки ему принесите, — проворчала нянька, — поцелуями сыт не будешь.
Марья кормила мужа как младенца из ложечки, ворковала над ним, гладила по засаленным кудрям и ласково, и отчего-то очень виновато заглядывала в очи. Любиму не хотелось, чтобы она мучилась, и самому не хотелось виниться — они, что могли, сделали. Что могли, а больше не в их власти.
— А мне Федор Стратилат сказал, что я почти до ста лет доживу, — ляпнул он, отвлекая жену.
Марья обеспокоенно потрогала ему лоб, проверяя, нет ли жара.
— Правда, не веришь?
— Я завтра пойду, Федору Стратилту свечку поставлю, — серьезно отозвалась она. — Князь твой приходил, тревожится за тебя, все расспрашивал, серебра дал и знахаря прислал. Хороший у тебя князь, зря я на него грешила, — Марья робко улыбнулась, — знаешь, его самого чуть не затоптали. Да-да, он сам об том сказывал. Винился, что тебя недоглядел.
— Винился, говоришь? — хмыкнул Любим, похлебка стала отдавать горечью. — Виниться ему теперь да каяться, а граду беды не миновать.
О Всеволоде он сейчас думать не хотел, гнал черные мысли. «Поправлюсь, тогда и обмозгую, ходить ли мне под его рукой».
— А знахарь рану промыл, перевязал, — продолжала ворковать Марья, — а по утру завтра еще раз придет, повязку сменит. Ты не думай, он гречин[75]
, с молитвой все делает, не волхованием хворь вытягивает. И князь его хвалил. А чего не кушаешь больше?— Да сыт уж твоими стараниями. А еда для свадебного пира пропала? — вдруг вспомнилось Любиму.
— Нет, матушка нищим раздала, чтоб за здравие твое молились. Видишь, не зря, сирых и убогих молитва самая крепкая.
— Это твоя да матушкина молитвы самые крепкие.
Любим был твердо убежден, что это отчаянные мольбы любимых женщин удержали его на этом свете.
— Мяу! — на лежанку запрыгнул белый комок и свернулся калачиком у ног болезного.
— Тоже переживал, — улыбнулась Марья, — мы его гнать из горницы, а он крутнется и опять тут как тут. Прогнать?
— Пусть лежит, — милостиво разрешил хозяин, — и ты со мной ложись.
— Слаб ты еще? — сразу зарделась Марья.
— Да просто полежи рядом. Устал я один, — впервые признался он.