Когда я появился в столовой левого крыла, во флигеле С, на втором этаже бетонного здания сорокового блока, там шла репетиция спектакля. Мы готовили андалузский спектакль — я не решаюсь назвать его фламенко, так как среди нас не оказалось настоящего исполнителя. Доморощенные артисты разучивали тексты.
У Себастьяна был глубокий, чистый голос приятного тембра. Естественно, его пение не было безупречным. Так, ему не удавалось выжать все возможное из глухой, навязчивой музыкальности гласной «а», повторяющейся в поэтических текстах. Но нельзя требовать от него слишком многого — все-таки он был металлургом, а не профессиональным актером. Однако и он, совсем юным сражаясь в пятом корпусе республиканской армии на Эбрском фронте, лицедействовал в театральной труппе агитпропа.
Во всяком случае, произнося стихи Лорки, Мангляно удалось избежать кастильской напыщенности — естественной для этого повелительного, имперского языка с торжествующей звуковой закругленностью, которую нужно уметь сдерживать, модулировать. Иногда мне казалось, что стоит оставить его на произвол судьбы, и этот язык решит, что он — язык самовыражения Бога!
Но Себастьян Мангляно читал Лорку спокойно, без эмфазы. «!Ay que la muerte me espera, antes de llegar a C'ordoba!» Эту горькую жалобу можно было бы прочесть выспренно, напыщенно. Но мой сосед по нарам произносил ее просто и естественно. «Я со смертью встречусь прежде, чем увижу башни Кордовы», примерно так.
Так что я мог быть спокоен. Наши самодеятельные актеры выучили наизусть тексты и куплеты.
Подпольная организация испанской коммунистической партии в Бухенвальде, среди прочего, назначила меня, как мы сказали бы сегодня — довольно глупое, пожалуй, даже смешное слово, — культработником.
Эту обязанность мне нелегко было выполнять: практически невозможно организовать доклады и беседы вечерами между перекличкой и комендантским часом. Или во второй половине дня в воскресенье. Докладчиков не сыскать — мало у кого был хорошо подвешен язык.
Испанское сообщество в Бухенвальде, и так не слишком многочисленное, было точным отражением социального состава «красных испанцев» во Франции — очень мало интеллектуалов и людей свободных профессий, подавляющее большинство пролетариев.
Только не подумайте, что я жалуюсь. В самых разных подпольях моей долгой подпольной жизни я всегда ценил знакомство с пролетариями, с бойцами-рабочими. Думаю, теперь, по прошествии времени, могу сказать без иллюзий и без хвастовства, что и они ценили меня.
Из этой категории активистов, знакомства с которыми были мне интересны и полезны — общаясь с ними, я постигал таинства братской любви, — я исключаю руководителей испанской компартии. По крайней мере подавляющее большинство, за некоторыми очень редкими исключениями. Не потому, что они не были из рабочих. Они были пролетариями, и какими! Они кичились своим происхождением, которое, по их мнению, давало им право идеологической первой ночи и чувство собственной непогрешимости. Врожденная принадлежность к этому классу преобразилась в их сознании в идею, что только рабочие могут руководить социальным движением, в чувство онтологического превосходства над борцами-интеллектуалами. Не говоря уже о простых смертных.
Как бы то ни было, в испанской коммунистической организации Бухенвальда не хватало интеллектуалов. Так что совершенно невозможно было организовать какие-либо беседы или доклады. Мне оставалась только поэзия.
Поэтому я проводил долгие ночные часы — иногда и дневные, если в
На основе этих воссозданных, заново рожденных поэтических текстов, которые я читал своим товарищам и которые самые способные выучили наизусть, мы и создали два или три спектакля. Сейчас на очереди андалузский. Повторюсь — я не решаюсь сказать «фламенко», пуристы меня поймут.
Однако, несмотря на невозможность вставить туда
!Oh репа de los gitanos!
Pena limpia y siempre sola.
Oh pena de cauce oculto
Y madrugada remota!
[25]
Ну вот, я вернулся в страну, в пейзажи, в слова моего детства.
— Веди себя как обычно в воскресенье, — насмешливо напутствовал меня Каминский. — Развлекайся со своим профессором и со своими мусульманами!
Я вышел из пятьдесят шестого блока, где угасал Морис Хальбвакс. В тот день — день моего еженедельного посещения — я попытался заинтересовать его или хотя бы отвлечь от медленного умирания, от смерти, напомнив ему его же эссе «Социальные рамки памяти», которое я читал года за два до этого, когда ходил на его семинар в Сорбонне.