Рядом был детский санаторий, чудесный парково-архитектурный ансамбль 1949 года постройки. Главный корпус – в виде старинной богатой усадьбы с колоннами. Беседки над рекой – каменные, античного вида, и деревянные, ажурные, в духе русского модерна. И вот в такой деревянной беседке, среди берез и лип, где так приятно сидеть на теплой лавочке и глядеть, как серебристо блестит река, я в свои одиннадцать лет прочел нацарапанную гвоздем по белой краске сентенцию: «Жизнь – как детская рубашка: коротка и обосрана».
Я думал об этом день, вечер, следующее утро. Я дивился скупой точности мысли и картинной мощи образа. Впервые я ощутил ужас смерти и кошмар повседневности. Но это я теперь так красиво говорю. А тогда я просто ходил нахмурившись, и никто не знал почему.
Самое прекрасное на даче – это был лес. Я обожал его. Я начал ходить в лес с самых первых лет, сначала с мамой-папой, чуточку, по дорожке до овражка и назад, но к четырнадцати годам освоил его полностью.
Лес был небольшой – да и откуда взяться «большому лесу» в пятнадцати километрах от Кольцевой? С ближней стороны он был ограничен оврагом, по верху которого шли заборы последнего ряда домов нашего поселка, а с дальней стороны – полем, где рос какой-то бестолковый овес вперемешку с викой; она перепутывала стебельки и колоски своими тонкими зелеными усиками.
Слева лес был обрезан широкой просекой, на которой стояли столбы электролинии. Эту просеку мы называли «высоковольтная». За нею – уже другой лес, как бы не наш, хотя вход в него никому не заказан. Но мы туда почему-то не ходили, разве что специально за грибами. А гулять – нет.
Справа был большой серо-кружевной ельник, частый, только верхушки толстых елей зеленые, а внизу – путаница давно высохших, потерявших хвою веточек, как будто идешь сквозь старый, заношенный оренбургский платок; а дальше, еще правее, – спуск к речке, узкой, мелкой, заросшей кувшинками, через которую перекинулись треснувшие от старости ветлы, – а на том берегу уже другой, тоже чужой лес с покинутыми деревянными пионерлагерями и каким-то странным маленьким поселком, словно уснувшим в 1930-х годах: цветные низкие заборчики, георгины и золотые шары под окнами, на окнах ситцевые занавески и кружевные бризки, в палисадниках клумбы, обложенные кирпичом, настурции там, ноготки и бархатцы; ходят бабушки с седыми прическами, и бегают дети в просторных коротких штанишках на помочах… Даже мимо проходить было страшновато.
Но нам хватало нашего леса. Он был хоть и мал, но бесконечен, потому что в нем была неисчислимая глубина тропинок, овражков, кочек, березовых рощиц, ручейков, поваленных стволов, полянок с земляникой, грибных местечек, зарослей орешника, соловьиных кустов над заросшим болотцем.
Там никогда не было страшно, даже ночью. Ночами – светлыми июньскими и черными августовскими – я там гулял. Мы жгли костерок с ребятами. Мы сидели и молчали с девочкой на бревне, и я осторожно клал ей руку на плечо. Мы купались в крохотной заводи маленького ручья…
А днем… Выскочить из калитки, пробежать по хрустящей щебенчатой дороге, забежать за девочкой, юной, нежной, прекрасной, загорелой, в цветастом летнем платье, и, взявшись за руки, побежать в лес, через овраг и ручей, туда, где сияют подсвеченные солнцем березы. Долго бродить, находя то гриб, то ягодку, а потом выйти к полю и смотреть, как далеко-далеко виднеются верхушки какого-то дальнего леса. Как это чудесно, как невыразимо прекрасно – в пятнадцать лет ходить со своей девочкой по лесу просто так, просто гулять…
Дома в поселке были в основном трех типовых категорий. Четырехкомнатные, пятикомнатные и шестикомнатные. Еще было несколько совсем скромных трехкомнатных «финских домиков» и два-три роскошных дома по индивидуальным проектам. Один из них – самый большой – принадлежал знаменитому языковеду академику Виноградову. Строил сам Жолтовский. Удивительно бездарное строение, эпигонское – как все у этого архитектора. Нелепая копия барской усадьбы с колоннами вокруг крыльца.
Мы сначала снимали дачу у писателя-чекиста Михаила Маклярского. Это был симпатичный мужик, высокий горбоносый еврей, похожий на всех своих коллег 1930-х годов. Потом эту дачу он продал еще более знаменитому писателю-чекисту, автору известных детективов Льву Шейнину. А наследники Шейнина уже в новое время – аж самому Березовскому. Конечно, у Березовского это была не единственная дача. Но ходили слухи, что именно здесь он прятался от каких-то неприятностей.
Мы снимали у Маклярского две комнаты. Он жил там с женой и старухой-тещей; еще у них была домработница. Моя мама смеялась над Маклярским: «Комически жадный человек!» Он приезжал на дачу и с серьезным видом протягивал домработнице пустые конверты от писем и ненужные приглашения из Дома литераторов. И говорил: «Это на растопку».