Ему вдруг пришло в голову: «У меня никогда и не было друзей. Когда ты любим судьбой и деньгами, все твои друзья. А если вдруг попадёшь в передрягу, то они сразу же испаряются, как утренний туман с наступлением дня. И это друзья? Нет, жалкие прихлебатели! Вьются вокруг, как слепни возле лошади, в надежде оторвать кусок побольше, примазаться, погреться в лучах твоей славы, извлечь для себя выгоду. А когда беда? „Друг познаётся в беде“? Глупость какая! — Ален кривился, когда думал об этом, и тень ложилась на его лицо. — Где же они? Я один. Они все чего-то от меня хотели, а теперь я стал им не нужен, и они меня бросили. Полетели искать новую жертву — посвежее, поздоровее… Так что же получается? Ведь нет настоящей дружбы. Это терпение друг друга, поскольку обоим друг от друга чего-то надо. И пока есть эта надобность, они здесь. А как отпадёт — ищи их! Вот она, истина! Да ты, Ален Дьюар, скоро философом станешь! — мрачно шутил он сам с собой. — Может, прославишься. И тогда опять приползут к тебе, чтобы пригреть змеиные тела на твоей груди…»
Поскольку Дьюар ничего другого не мог как лежать и думать, свои мысли, наиболее «удавшиеся», он записывал. Это было единственным его развлечением. Да ещё смотрел на себя в зеркальце и с грустью старался поймать тень ускользающей красоты. Прежде загорелый и плотный, теперь Ален был бледнее смерти (оттого что не бывал на свежем воздухе) и худ. Глаза его казались ещё больше, а синева их ещё глубже.
Ален старался убедить себя, что зеркало лжёт, что это от бессонницы и к обеду всё пройдёт. В обед говорил, что к вечеру. Вечером, что завтра. Но лучше не становилось. И он прекрасно знал, что никогда и не будет лучше, потому что на всей его жизни поставлен был злым роком жирный, лоснящийся крест.
«Я обречён влачить жалкое существование. — Лицо его приобрело внезапно холодное выражение. — Что я такое? Именно что, а не кто. Я уже не человек. Зачем я вообще жив? В чём смысл моего жалкого существования? Лежать и задавать самому себе дурацкие вопросы вроде этого? И сходить с ума, медленно сходить с ума…»
Этими мыслями он доводил себя до такого состояния, что готов был сойти с ума, впадал в исступление, хандру, оцепенение — да что угодно! И наверняка Дьюар помешался бы, и давно, ещё в самом начале, если бы не она. Нужно сказать, он преувеличивал своё одиночество. Он не был один. Их было двое.
Да, лжеприятели его покинули. Да, экс-уже-теперь жена его бросила. Да, коллеги от него отреклись. Нет, осталась мадам Кристи.
Дьюар жил в большом довольно-таки доме — двухэтажном, с верандой и балконами, с садом и даже бассейном. Всеми хозяйственными делами с незапамятных времён заправляла мадам Кристи, добродушная полная дама лет шестидесяти или более того. Добродушная, но строгая. Дом она содержала в идеальном порядке. Дьюар не знал о ней практически ничего: ни откуда она, ни как её фамилия. Её все называли мадам Кристи, и он её тоже так называл, не расспрашивая ни о чём. Его вполне устраивало, как она вела дела, и это было главное.
Мадам Кристи осталась.
Вначале Ален терзался догадками: «Но почему? Может, потому что ей здесь неплохо платят? Ведь всё в мире построено на деньгах. Или потому что ей жаль меня, беспомощного калеку? Да, скорее всего, так и есть…»
Но впоследствии Дьюар отбросил эти никчёмные мысли, поскольку увидел (и безумно рад был увидеть), что эта женщина и есть тот самый настоящий друг, о котором говорится в пословице и которого воспевают поэты. Мадам Кристи не только осталась и продолжала вести хозяйство, но и всеми силами старалась отвлечь мужчину от его несчастья.
Каждое утро начиналось одинаково. Где-то часов в десять женщина, для формальности стукнув в дверь, входила в комнату, говорила своим певучим голосом «доброе утро» и раздёргивала шторы. Солнечный свет радостно врывался в полутёмную спальню, несмотря на протесты Алена: он уже отвык от яркого света, и глаза у него начинали болеть.
Мадам Кристи пропускала его ворчание мимо ушей. Она прекрасно знала, что он чувствовал, и всеми силами старалась помешать ему впасть в отчаянье. Она, словно бы не замечая его недовольства, распахивала окно, чтобы впустить свежий воздух. Эти прохладные потоки меняли настроение Дьюара в лучшую сторону, он вдыхал воздух полной грудью…, но на лице его появлялась грусть: это всё, на что он мог рассчитывать.
«Мне теперь никогда уже не выйти на улицу, — думал Ален, нервно сцепляя пальцы и бледнея, — не гулять в саду, между источающих аромат кустов, по росным травам…»
Мадам Кристи прерывала ход его мыслей (о которых, несомненно, догадывалась) тем, что начинала говорить о каких-то домашних проволочках.
— Мадам Кристи, вы же прекрасно знаете, что я всецело полагаюсь на вас, — перебивал её Дьюар и после молчания добавлял, с благодарностью глядя на женщину, смахивающую пыль с фортепьяно в углу: — Благодарю вас за всё, что вы делаете для меня.
Мадам Кристи быстро поворачивалась к лежащему и, возразив: «Ничего особенного, господин Дьюар», принималась за «уборку» его самого.