Я оставался там до утра, и брат меня ожидал на улице, на следующий день он один пошел на работу, я же, как пленник, все кружился около этого ограждения, и каждый вечер заставал меня входящим в знакомую калитку и вне сидящим брата. Истративши свои скудные запасы и не работая вновь, я стал тратить заработок Маркела, понесшего двойную тяжесть. Я был лишен стыда и жалости и только ждал, когда скрипнет заветная дверь, пройду я по саду мимо нарумяненных смеющихся женщин с гостями, подниму тростниковую занавеску, как забренчат запястья на тонких смуглых руках и щиколотках, поцелуи, запах надушенного тела, как потом женщина, сидя на полу, поджавши ноги, будет перебирать струны и щиплющие тонкие звуки будут сливаться с тихим, печальным и страстным напевом. Что-то в лице ее напоминало мне о прошлом, и я не раз спрашивал ее об родителях, родине, жизни. Она или целовала меня, закрывая глаза, или начинала плясать, звякая кольцами, или сердилась и плакала. Но однажды, когда она была добрей и тише, она рассказала мне свою историю, из которой я узнал, что эта женщина — не кто иная, как маленькая Манто, спасенная мною на пожаре, воспитанная и потом оставленная, когда я покинул мир; я же ей не открылся. Я должен говорить как перед Богом и не могу скрыть, что была жестокая радость своим наслажденьем делать еще более скорбными печальные плоды моего благочестивого подвига. Я проводил с Манто дни и ночи, Маркел же все худел и чах, не говоря ни слова. Он уже не поджидал меня у ворот, а лежал дома на циновке, и когда я объявил ему свое решение снять ангельский образ и взять Манто в жены, он едва мог поднять голову. На следующее утро он умер, я же отправился в пустыню за оставленным там золотом.
Деньги свои я нашел в углу пещеры, где я оставил их зарытыми; не открывая своих дальнейших намерений, я объявил настоятелю, что покидаю их киновию; игумен не сказал ни слова, но простился с сухою смиренностью, и братья не пошли меня проводить до поворота дороги, как был обычай. Меня это не оскорбило, так как я возвращался из пустыни с еще более легкою и обновленной душою, чем шел туда. Путь мне казался найденным. «Прямо и просто поправить зло, которое наделал, хотя бы и невольно, отбросить гордость, стать обыкновенным простым смиренным семьянином, работником, быть добрым, милостивым — не исполнение ли это прямых слов Господа?», — думал я с гордостью, и с любовью смотрел на звезды, мечтая о новой жизни с Манто и оглашая пустыню псалмами и песнями, которые я певал когда-то еще будучи в Корианде.
Я открыл красильню пурпуром, купил дом с садом, рабов, и Манто, освобожденная от необходимости продавать свою любовь, с гордостью и старанием занялась устройством нового хозяйства. Жизнь текла спокойно в тихом счастье и смиренно-горделивом довольстве найденного пути, исполненного долга. Но скоро я заметил, что Манто стала задумчива, не с такою радостью занимается огородом и садом, часто сидит у дверей, бесцельно смотря на улицу, куда-то уходит, и однажды, возвратясь из мастерской, я нашел ее пьяною. Потом она сказала:
— Я знаю, что я — неблагодарное и дурное <со>здание, но я так не могу дольше жить, привыкшая к той жизни, от которой ты меня освободил, чтобы сменить на эту. И там, зная, что я живу во грехе, я утешалась, что есть другая, достойная жизнь, теперь же, не ставши ни счастливее, ни добродетельнее, я лишена и последнего утешенья. Я знаю, что я тебя огорчаю, прости меня за это Христа ради, но дай мне уйти назад.
Так она меня покинула.
Продавши своих рабов, дом и красильню и заплатив вырученными деньгами за должников, сидящих в тюрьме, я поселился со слепою овчаркою на чужом огороде, карауля его за шалаш и пишу. Пришедши к убеждению, что всякий путь, считающийся единственно истинным, ложен, я считал себя мудрее и свободнее всех. Так я прожил лет 20, и слухи о моей жизни и учении распространились далеко за пределы столицы и привлекли ко мне множество людей. Так как мои слова не связывались с определенным божеством, то они принимались равно христианами, язычниками и евреями. Презирая деньги, я часто встречал своих посетителей с грубостью, принимаемою ими за простоту, считая, что обращение должно главным образом сообразоваться с удовольствием, доставляемым тому, к кому оно направлено. Так прошло много лет, как однажды у меня явилось сомнение, не есть ли мое отрицание пути тоже путем, который должен быть отброшен? Проворочавшись без сна до рассвета, поутру я вышел из шалаша, уверенный не возвращаться назад, но не зная, куда идти, и слепая овчарка залаяла на меня, как на чужого.
Приключения Эме Лебефа
Дорогому Сомову
1906
Часть первая