Читаем Поэма Гоголя "Мертвые души" полностью

В этом образе ощутима и личная боль пережитых горестей и обид. За строками Повести как будто слышатся слова одного из гоголевских писем: «Жребий кинут. Бросивши отечество, я бросил вместе с ним все современные желания. Неперескочимая стена стала между им и мною. Гордость, которую знают только поэты, которая росла со мною в колыбели, наконец не вынесла. О, какое презренное, какое низкое состояние… дыбом волос подымается. Люди, рожденные для оплеухи, для сводничества… и перед этими людьми… мимо, мимо их!» (XI, 77).

Тягостное личное чувство, окрасившее изображение Петербурга в «Мертвых душах», произвело тот эффект, что созданный писателем образ невольно воспринимается как описание николаевской столицы, чья враждебность простому человеку отражена во множестве произведений 40-х годов, хотя сюжет Повести о капитане Копейкине связан с эпохой царствования Александра.

Живописание Петербурга намеренно передано автором «низменному» рассказчику, чья косноязычная речь выступает как пародийное искажение торжественного слога Вступления к «Медному всаднику» и производит некое эстетическое «осквернение» созданной Пушкиным картины (мы помним, во что превратилась в устах гоголевского почтмейстера пушкинская строка «Мосты повисли над водами»).

Вторая особенность рассказчика Повести — его провинциализм, который порождает в создаваемом им образе Петербурга феномен отчужденности, столь важный для выражения концепции Гоголя и выступающий как антитеза слитности пушкинского повествователя с объектом своего рассказа.

Русская государственность не противостояла в сознании Пушкина его личному существованию. Напротив: если он мог «не ладить» по примеру своего пращура с царями, то как раз потому, что его шестисотлетнее дворянство давало ему ощущение определенного равенства с ними. И его авторское «я» в «Медном всаднике» естественным образом сливается с величественным пейзажем города:

             … я в комнате моейПишу, читаю без лампады,И ясны спящие громадыПустынных улиц, и светлаАдмиралтейская игла…

Те же объекты для гоголевского повествователя — чуждые, не совсем понятные и потому даже отчасти страшные: «Вдруг какой-нибудь эдакой, можете представить себе, Невский проспект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, чорт возьми! или там эдакая какая-нибудь Литейная; там шпиц эдакой какой-нибудь в воздухе…» (VI, 200).

Если Пушкин созерцает «громады улиц» из своего окна, Петербург Повести показан обратным образом: он рассматривается с улицы, сквозь стекла чужих окон, бездомным и голодным человеком: «… стеклушки в окнах, можете себе представить, полуторасаженные зеркала, так что вазы и все, что там ни есть в комнатах, кажутся как бы внаруже: мог бы, в некотором роде, достать с улицы рукой…»; «Пройдет ли мимо Милютинских лавок: там из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая…» и т. д. (VI, 201, 203).

В то время как эмоциональный фон пушкинской картины города определяется анафорическими «Люблю», — Петербург Гоголя окружен атмосферой враждебности человеку: «Понатолкался было нанять квартиры, только все это кусается страшно…»; «Один швейцар уже смотрит генералиссимусом <…> как откормленный жирный мопс какой-нибудь»; «… арбуз-громадище <…> высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей» (VI, 200, 201, 203).

Но в этом споре Гоголя с Пушкиным мы сталкиваемся с одним неожиданным для нас явлением. Мы привыкли к тому, что у Гоголя происходит снижение и дегероизация пушкинских персонажей. Но в данном случае подобное переосмысление касается только образа города. C героем же произошло нечто обратное. Если пушкинский Евгений в страхе бежал от статуи Петра, как бы признавая невозможным для себя вступать в спор с «державцем полумира», то Копейкин перед министром, «можете вообразить, ни с места, стоит, как вкопанный» (VI, 204). И есть все основания считать, что так же он стоял бы и перед самим монархом (мы помним о генетической зависимости образа Копейкина от народных разбойничьих песен, включавших в себя эпизод объяснения «молодца» с царем). И дело здесь не только в том, что капитан Копейкин причастен русскому богатырству, что он участник войны 1812 года. Мы знаем, что в той же роли выразителя протеста, а затем и мстителя у Гоголя одновременно выступил и далекий от какого-либо богатырства Акакий Акакиевич. Здесь «теоретический» монархизм Гоголя пришел в столкновение с тем глубочайшим его демократизмом, которым были продиктованы слова писателя, не вошедшие в «Выбранные места из переписки с друзьями» по соображениям цензурного порядка: «Власть государя явленье бессмысленное, если он не почувствует, что должен быть образом божиим на земле» (VIII, 679). «Наивное» христианство Гоголя оборачивалось неслыханным радикализмом.


Перейти на страницу:

Похожие книги