Голландик пересекает сцену, спускается по ступеням. Мистер Куран жмет мужчине руку, хлопает по плечу. Миссис Скетчерд провожает пару к дверям – Голландик тащится в хвосте. У выхода он оборачивается, находит меня взглядом. Потом исчезает.
Трудно в это поверить, но даже и полдень не настал. С момента нашего приезда прошло всего два часа. По залу еще бродит человек десять взрослых, а детей с поезда осталось всего шесть: я, парочка болезненного вида мальчишек-подростков и несколько неудачников – насупленные, косоглазые недокормыши. Уже ясно – нас никто не выбрал.
Миссис Скетчерд поднимается на сцену.
– Ну ладно, дети. Путешествие продолжается, – говорит она. – Трудно предугадать, в силу каких факторов ребенок подходит для определенной семьи, но, говоря по совести, никому не пожелаешь оказаться в той семье, где он не ко двору. Так что, хотя, может, вам и не нравится такое положение вещей, я вам говорю, что оно к лучшему. А если после еще нескольких попыток станет ясно, что… – Она осекается. – Теперь давайте думать об одном – нашей следующей остановке. Добрые граждане Олбанса в штате Миннесота ждут нас.
Олбанс, штат Миннесота
1929 год
На вокзал Олбанса мы прибываем вскоре после полудня, я сразу вижу, что это и не город вовсе. На открытой платформе стоит мэр; едва выйдя из вагона, мы строимся в неровную шеренгу, и нас ведут в большой зал, Грейндж-холл, в квартале от железнодорожной станции. Яркая синева утреннего неба поблекла, будто выцвела, полежав на солнце. Похолодало. Я уже не нервничаю и не тревожусь. Хочется одного – чтобы это поскорее закончилось.
Взрослых тут меньше, человек пятьдесят, но для небольшого кирпичного здания и этого много. Здесь нет сцены – мы просто встаем в передней части помещения и поворачиваемся лицом к толпе. Мистер Куран произносит ту же речь, что и в Миннеаполисе, хотя и менее цветисто, посетители начинают подходить ближе. На вид они тут победнее и подобрее: на женщинах крестьянские платья, мужчинам явно неловко в парадных костюмах.
На сей раз я уже ничего не жду, и потому выдержать процедуру легче. Я совершенно уверена, что снова окажусь в поезде, меня выгрузят на следующей станции, проведут по ней вместе с оставшимися и снова запрут в поезде. Тех из нас, кто окажется никому не нужен, скорее всего, отправят обратно в Нью-Йорк, и расти нам в приюте. Может, это не так уж плохо. По крайней мере я знаю, что меня там ждет: жесткий матрас, шершавая простыня, строгие надзирательницы. А с другой стороны, дружба с другими девчонками, трехразовое питание, школа. Я не против вернуться к такой жизни. Не нужна мне семья здесь; может, будет даже лучше, если я ее не найду.
Я обдумываю все это и вдруг замечаю, что меня пристально разглядывает одна из женщин. Возрастом примерно как моя мама, с коротко остриженными волнистыми каштановыми волосами, простоватыми, крупными чертами лица. На ней белая блузка с высоким воротом и вертикальной плойкой, прямая серая юбка, на шее темный шарф с неброским рисунком. На ногах тяжелые черные туфли. На груди, на золотой цепочке, висит крупный овальный медальон. За ней стоит мужчина – полный, розовощекий, с темными лохматыми волосами. Пуговицы на жилете из последних сил сдерживают барабаноподобный живот.
Женщина подходит ближе.
– Как тебя зовут?
– Ниев.
– Ева?
– Нет, Ниев. Это ирландское имя, – говорю я.
– А пишется как?
– Эн-и-е-а-эм.
Она оглядывается на своего спутника, тот ухмыляется во весь рот.
– Прямо с корабля, – говорит он. – Так ведь, мисси?
– Ну, не совсем… – начинаю я, но он перебивает:
– Ты откуда родом?
– Из графства Гэлвей.
– А, ну понятно.
Он кивает, сердце у меня подскакивает. Название ему знакомо!
– Моя семья из графства Корк. Мы давно сюда перебрались, во время большого голода.
Странная это парочка: она строгая, сдержанная, он так и подскакивает и просто бурлит энергией.
– Имя придется поменять, – говорит она мужу.
– Как скажешь, дорогая.
Она смотрит на меня, склонив голову набок.
– Сколько тебе лет?
– Девять, мадам.
– Шить умеешь?
Я киваю.
– Вышивать крестиком? Подрубать подол? Строчечным швом можешь?
– Неплохо.
Разные швы я освоила в квартире на Элизабет-стрит, помогая маме, – она брала на дом латать и штопать одежду, а порой и шить платье с нуля, из отреза. Заказы ей в основном поступали от сестер Розенблюм, живших на первом этаже, сами они занимались тонкой швейной работой и охотно перепоручали маме всякие тягомотные операции. Я стояла с ней рядом, когда она вычерчивала мелом выкройки на миткале и шамбре, и научилась наметывать «вперед иголкой» будущие формы платья.
– Кто тебя учил?
– Мама.
– И где она теперь?
– Умерла.
– А отец?
– Я сирота.
Слова висят в воздухе.
Женщина кивает мужчине, а тот кладет ладонь ей на спину и направляет к боковой стене. Я слежу за тем, как они разговаривают. Он мотает мохнатой головой, почесывает брюшко. Она прикасается плоской ладонью к лифу, указывает на меня. Он наклоняется – руки на ремне, – что-то шепчет ей в ухо. Она меряет меня взглядом. Потом оба возвращаются.