Несколько раз в день миссис Бирн вплывает, точно привидение, в мастерскую, но иголку в руки не берет никогда. Обязанности ее, насколько я понимаю, состоят в том, чтобы вести учет заказов, давать задания Фанни – а та потом перепоручает их нам – и забирать готовые изделия. Она спрашивает у Фанни, как идут дела, а сама обшаривает комнату взглядом, проверяя, усердно ли мы трудимся.
У меня к Бирнам масса вопросов, но задавать их я боюсь. Чем именно занимается мистер Бирн? Что он делает с одеждой, которую шьют эти женщины? (Я могла бы сказать «мы шьем», но то, что делаю я: сметываю, подрубаю, – это все равно что чистить картошку и называть себя поваром.) Куда миссис Бирн уходит на целый день, на что убивает время? Иногда я слышу, что она наверху, но определить, чем она занимается, невозможно.
У миссис Бирн множество правил. Она бранит меня перед другими за мелкие прегрешения и недочеты: неплотно скатала постельное белье, оставила кухонную дверь приоткрытой. Все двери в доме всегда должны быть закрыты – ну разве что ты в них входишь или выходишь. То, что дом постоянно разгорожен затворенными дверями – в мастерскую, в кухню, в столовую, даже дверь на верхней площадке лестницы всегда захлопнута, – превращает его в место загадочное, неприютное. Ночью, лежа на матрасе в темной прихожей, у подножия лестницы, потирая друг о друга ноги для тепла, я испытываю постоянный страх. Я никогда еще вот так не оставалась одна. Даже в Обществе помощи детям на своей железной койке в общей палате я была окружена другими девочками.
Помогать в кухне мне не дозволяется, – наверное, миссис Бирн боится, что я стану воровать еду. А я и действительно приноровилась, как Фанни, потихоньку засовывать кусочек хлеба или яблоко в карман. Еду миссис Бирн готовит безвкусную, унылую: серый разваренный горошек из банки, крахмалистый вареный картофель, водянистое жаркое, а кроме того, ее всегда мало. Я все гадаю: неужели мистер Бирн не замечает, какая это гадость, или ему действительно все равно – он думает о чем-то другом.
Когда миссис Бирн нет поблизости, мистер Бирн обращается со мной приветливо. Любит поговорить со мной про Ирландию. Его семья, как он мне поведал, из Саллибрука, что у восточного берега. Его дядя и двоюродные братья были во время Войны за независимость республиканцами, сражались вместе с Майклом Коллинзом и в апреле 1922 года были в Дублине рядом со зданием Четырех Судов, когда британцы взяли его штурмом и расстреляли повстанцев; они присутствовали при убийстве Коллинза под Корком несколько месяцев спустя. Коллинз был величайшим ирландским героем всех времен, ты ведь знаешь?
Да, киваю я. А вот в том, что двоюродные братья мистера Бирна действительно были там, я далеко не уверена. Папа говорил, что все до единого ирландцы, живущие в Америке, клянутся и божатся, что сражались бок о бок с Майклом Коллинзом.
Папа очень любил Майкла Коллинза. Постоянно пел революционные песни, обычно громко и фальшиво, пока мама не попросит его не орать: дети, мол, спят. Рассказывал мне всякие страшные истории, например про тюрьму Килменхам в Дублине, где один из лидеров восстания 1916 года Джозеф Планкет обвенчался в крошечной часовенке со своей возлюбленной Грейс Гиффорд – за несколько часов до того, как его расстреляли. В тот день казнили восемнадцать человек, включая Джеймса Конноли, который от слабости даже стоять не мог, так его привязали к стулу, вынесли во двор и изрешетили пулями. «Изрешетили пулями» – папа всегда так выражался. Мама пыталась на него шикнуть, а он отмахивался. «Они должны это знать, – говорил он. – Это часть их истории! Мы, может, теперь и здесь, но народ-то наш по-прежнему там».
У мамы были свои причины пытаться забыть о тех временах. Она утверждала, что именно договор 1922 года, в результате которого было создано независимое государство, и выпихнул нас из Кинвары. Солдаты его величества, твердо решившие полностью сокрушить повстанцев, налетали на города в графстве Гэлвей, взрывали железнодорожные пути. Экономика рассыпалась в прах. Работы почти не осталось. Папа ничего не мог найти.
В том-то все и дело, говорила она, да еще в выпивке.
– А ты ведь, знаешь, могла бы быть моей дочерью, – говорит мистер Бирн. – Твое имя, Дороти… мы часто говорили, что назовем так свою малышку, но, увы, не случилось. А тут ты – рыжеволосая и все такое.
Я постоянно забывала откликнуться на имя Дороти. Однако в определенном смысле я радовалась, что меня переименовали. С новым именем проще было привыкать ко многому другому. Я уже была не та Ниев, что оставила бабушку, тетушек и дядюшек в Кинваре и пересекла океан на «Агнессе-Полине», не та, что жила со своей семьей на Элизабет-стрит. Нет, теперь я была Дороти.
– Дороти, нужно поговорить, – обращается ко мне как-то за ужином миссис Бирн. Я бросаю взгляд на мистера Бирна – он старательно мажет маслом печеную картофелину. – Мэри говорит, что ты не… как бы это сказать? – не слишком быстро учишься. Она говорит, что чувствует в тебе… сопротивление? Протест? Она не знает что.
– Это неправда.