Читаем Поездка в горы и обратно полностью

Теплушка набита, как бочка — сельдью, кошмар — не вагон. Душит жар от раскаленной железной крыши, от потных тел, нестираных носков, узлов, постелей, а главное — от дыры в углу — общественной уборной вагона. Все закутаны кто во что, в основном — одежка на одежке, словно за дощатыми стенами уже трещит мороз, только они с матерью — с бабушкой Пруденцией — полуодетые. Ведь самый разгар лета, у них зонтики от солнца и сумочки, если не считать чемодана с нижним бельем и летними платьями. Бабушка немногим практичнее своей дочери, прихватила шубу, подбитую хорьком, но мужскую. Только то и осталось от трех каменных домов, не бабушкиными были эти дома — ее третьего мужа, нотариуса польских времен, однако кто поверит, что она — лишь бывшая его служанка, если нотариус под мраморной плитой, а хозяйка скользит по паркетам? Резко завизжал железный засов, скоро поезд загромыхает к белым или бурым медведям, из-за масти этих медведей в вагоне яростно спорили, изливая безнадежность и злобу, одни утверждали — заревут, встречая их, белые, другие — бурые. Д этим двум все равно, отправляются к белым или бурым в чем стоят, с пестрыми зонтиками и в шелковых чулочках, такие обе легонькие, красивые, бабушка-то еще хороша собой — недаром мужчины из-за нее теряли головы, а дряхлый нотариус не пожалел полквартала старых, полных мышей домов. Что увезут их невесть куда, что страшно душно и не дают пить — еще полбеды. Главное — ни тебе причесаться прилично перед зеркалом, ни в картишки перекинуться, а тут еще напротив пялится с горы узлов закутанная в шубу мымра, тычет обвитым четками пальцем в молодую — прямо в вырез платья метит черным своим ногтем — и шипит: погоди, нарадуешься своим белым сугробам, когда железный мороз досиня изжарит, высыплет язвами на беспутном теле, из-за таких шлюх и катим на край света — за их грехи небо с нас взыскивает!.. Жует, выудив из мешка копченую колбасу, сальными губами славит господа, постукивая четками, словно счетами, и снова, придвинувшись, колет черным ногтем в грудь младшей — ты, ты, развратница, грех содомский, хоть носовым бы платком прикрылась! У мымры этой было большое хозяйство — всем успела надоесть своими полями, лугами да молочными коровами, — муж бросил ее перед самым крахом, перед этим безбожным красным расцветом улиц и площадей, сошелся с батрачкой и перебрался в лачугу на самый край волости. Его не тронули, пошел работать в кузницу простым молотобойцем, а ее ночью выгнали с узлами… Все можно вынести, думала молодая с зонтиком и в шелковых чулках, ведь и там живут люди — не одни медведи, — отыщется местечко где-нибудь в столовой или больнице, если не в парикмахерской, но нестерпимы этот вызывающий слюну запах домашней колбасы, это ханжеское бормотание — прикройся, бесстыжая, грех содомский, чего не прикроешься! — эта пика почерневшего ногтя, которая вонзается прямо под ребро. Никак не удавалось отделаться от злобной бабы, лишь Пруденция видела муки дочери, другие, собственными бедами занятые, не слушали — кто латал порванную одежду, кто плакал или тихонько напевал. Попыталась задобрить ведьму, предложила городских конфеток — та только зашипела! Тут взбеленилась Пруденция: сложила кукиш, нагло сунула его под нос старухе, с большим удовольствием и голую бы задницу показала, да не разденешься в такой давке — лихой была бабушка Пруденция! Мымра закрестилась, словно дьявола увидела, и ткнула свинцовым крестиком бабушке в нос. Кровь, проклятия, кто хохотать, кто стравливать, только цирка и не хватало в тот страшный день, другие бросились разнимать, стыдить смеющихся, тут загрохотали в стену ружейным прикладом. До сего времени молодая еще крепилась, хотя и была печальна, мысленно посмеиваясь над своим багажом — зонтик, летние платья! — а тут ее прорвало от струйки крови на подбородке у матери, от стука в стену — разрыдалась. Все, казалось ей, прощай, жизнь, прощай, молодость не распустившаяся, стоит ли на что-то надеяться, если все так мерзко? Не только эта ханжа, но И мать с распухшей губой показалась ей отвратительной — улучит момент, сиганет под колеса… Не успела додумать до конца эту горькую мысль, как заскрипел засов. В вагон хлынули небо, желтое солнце, черный пакгауз и клубы верного дыма из паровоза на соседнем пути. И повелительный молодой голос, как гром, возвещающий ясную погоду:

— А ну, кто здесь гражданка Ричкаускайте Лигия? Выходи!

— Как это выходи? За что? — завизжала молодая, будто кошка, которой отдавили хвост, не понимая, почему ее снова обижают, ведь она-то и была этой гражданкой Ричкаускайте Лиги ей, хотя все, кто знал ее, называли Лялей, Лялькой. — Что я вам сделала? Это же она, старая ведьма, мою маму избила! Ее и хватайте! — визжит и указывает на женщину в шубе, которая трясет и трясет своими четками, беззвучно шевеля посиневшими губами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже