— Где это — числится! — закричала сварливо на Лоскута она, азарту в ней на всех троих бы хватило. — Ты, часом, не охренел: "му-уж"?! Будто бы-ть не знает он!.. А ты, Вась, не слушай этого, — махнула она на своего, брезгливо дернула губами. — Дружки они, пили вместе, вот он и… С Троицы как уехал в Самару приключенья на свою жопу искать, так и следу нету, дуролому… ну, где такое видано?! Люди ей: в розыск, мол, подай, находят же; а она — еще, грит, я это золотце не разыскивала, всю жизню мне перемутил — нет уж! У него отец-мать на то есть… Взяла к осени да в сельсовет подала, ее и развели, слова не сказали. А того — ну, искали, а толку? Прибили где-нито, небось, их вон сколь пропадает нынче. А и не жалко… господи, да побольше бы таких! Глядишь, поочистился бы мал-мала народ, а то ить как в желтом доме живешь! Моя б воля, вот истинный крест говорю: взяла да свезла бы всех, с шалавами всяко-разными вместе — вон порушено сколь, пусть строют! А то жизню только портют, мучайся с ими, вот с такими…
— Нет, ты погляди, как намучилась… в дверь не пролазиет! Намеки она строит… Я что, иль дела не делаю?! А ежели порядок был бы везде, так и вовсе… Ну, выпил там… подумаешь! Небось не размокну.
— А и не просыхал еще!..
Слушал перебранку их, привычную уже, не встревал, все это посторонним было и ненужным… тоже мне сваха нашлась, хорохорится. И какая это еще Катька? Пятнадцатилетней, может, давности отпуск свой первый вспомнил — ну да, бегала тут какая-то соплюшка; а он, армейскую службу отмотав на пограничном Пяндже, где Афган обеспечивали, и год на заводе электротехническом в Алма-Ате, явился петухом разряженным, с подарками всякими, как же иначе. Тогда же, дурак, и Мишку уговорил, сманил после десятилетки: пока, мол, на заводе у нас послесаришь, зарплата приличная будет, общага, а там и на заочный через годик — что время в студентах терять, с родителей копейки тянуть? Копейки! Рады больше бы, да с каких достатков таких? Последнее, скорее всего, и убедило братишку, уже было в институт педагогический собравшегося, — и поступил бы, в учебе соображал, не то что они с Ванькой, вахлаки. К тому ж и в армию не брали его, слабость сердца какую-то нашли — работай себе, бодрил он Мишку, живи кум королю да учись… А он и вправду слаб им, сердцем, был всегда, если по-человечески, вечно малая ребятня возле него терлась, собаки всякие крутились приблудные, с той же скотиной домашней — и то по-своему как-то знался, всех привечал, приручал…
Работать, другого не оставалось. Лоскутовы ушли, собрался к дровам своим и он, хоть продышаться, и опять что-то накатило — тяжелое, сиротское… нет, видно, не для него выпивка, не по нутру и натуре самой. Завязывать надо, даже и с малостью такой. Ширкал ножовкой, больше нечем; но и торопиться-то ему некуда теперь, хочешь не хочешь, а вольный казак- какому все дороги заказаны, и чем это, спросить, не тюрьма? Некуда идти — это ж те же стены, не перескочишь. И срок не сказан.
Ширкал, вдыхал запах застарелого опилочного смолья, поглядывал кругом. Никак не торопилась весна: хмарь низкая облачная, как, скажи, позднеосенняя, и то крупкой редкой нанесет из-под нее, постегивать начнет, а то зароится сверху вниз, снизу вверх тоже, словно взлететь пытаясь опять, — хлопьями легкими снег, недолгий, ложится тепло на лицо, на руки, тает… Задыхался, начинало стучать в голове, отсчитывать… изрядно траванулся, ничего не скажешь. И пережидал, принимался колоть полутрухлявые чурбаки, сносить в дровяник.
По углам его чего только не валялось, всякий хлам ушедшего безвозвратно, делов понаделавшего века. Даже хомут старый, протертый до волосяной набивки, висел на вбитом в стену бороновом зубе; понасовано и под стропилинами, от лопаты печной полуобгоревшей до кованых железных скоб, мастерка строительного или согнутой из старых вил «кошки» — ведро утопленное из колодца доставать… И в нас — сколько старья в нас понатыкано по углам, уж вроде и не нужного никому, бросового, и кому оно, кто его взыщет? Неужели так и сгинет, сгниет? И ненужное вроде, а жалко.
Под матицей-связью проходя, второй уж раз шапкой задел что-то, поднял голову — веревка… Пригляделся в полусумраке — да, нетолстая, заскорузлая, перехлестнутая несколько раз через связь; а на другом ее конце черная от старой крови засаленная деревянная проножка, на которой обыкновенно подвешивал отец для свежеванья тушку барана ли, овцы… Передернуло запоздало, сплюнул в досаде на дурь свою, на нервы… или уж испугался? Себя испугался, никак? Нет. Распутал со связи ее, сдернул, на проножку намотал и в угол под крышу сунул, хватит. Но если бы все так решалось.
Сидел долго на кривом крыльце своем, курил, глядел в суматошно закружившуюся опять, в какой-то момент даже окоем и взгорок Шишая скрывшую порошу — нет, конечно, весенний все же это снежок, уж и синица затенькала по-особенному звонко, отзывно, тут-то не спутаешь и не обманешься, не с людьми-человеками. А позор длиннее жизни, Гречанинов правду говорил. Не тебя будут помнить — позор твой.