Мать осторожно выпросталась из-под него и стала тихо раздевать его, и осторожно, медленно клала его одежду на стул: вот пиджак, вот светлые чесучовые брюки, ах, испачканы все, надо стирать, – вот рубашка с винными пятнами, а ведь красивая, новая, – и галстук-бабочку через голову стащила, не смогла расстегнуть, – и когда он остался в одних трусах, она залюбовалась его загорелым сильным рослым телом, в буграх и пластинах мышц: прежде чем стать художником, он был моряком, он умел прыгать с вышки, вот недавно прыгнул, тоже подвыпивший был, не рассчитал, падал вниз животом, мог бы разбиться насмерть, да ловко повернулся в последний миг, упал боком, синяк потом был – во весь бок… – она любовалась им, мужем своим, и плакала от горя, что вот он пьет, от счастья, что он такой красивый и любимый ею, от боли, что ничего нельзя сделать, остановить жизнь, остановить время. Что суждено впереди? Что будет с ними со всеми? Что их ждет? Война? Мир? Кем станет ее дочь? Сумасшедшая прохожая старуха вон сегодня сказала – поэтессой… Только этого не хватало… Поэты все нищие… и безумные…
А девочка все плакала в кроватке, вцепившись руками в ее деревянные ребра, все плакала горько, неутешно. И Луна пила несоленые слезы с ее круглого, маленького, искаженного плачем мокрого лица.