Отпив из бокала еще один маленький глоток, Стасия воззрилась на своего гостя не без некоторой снисходительности, словно взрослый человек на любопытствующего ребенка.
— А еще вы сказали, что есть вещи куда страшнее, — продолжил заинтригованный Кин.
— Верно.
— Могу ли я узнать, какие именно вещи вы имели в виду?
Все с тем же снисходительным видом женщина повертела в руке недопитый бокал и поставила его на столик.
— Видимо, вы считаете, что нет ничего страшнее смерти, — сказала она.
— Все так считают.
— Ошибаетесь, — мягко возразила Стасия. — Я так не считаю. Значит, уже не все.
— Интересно бы узнать почему?
— Потому что смерти нет.
— Тогда что может быть страшнее смерти? — с искренним недоумением спросил Кин.
— Жизнь.
Откинувшись на спинку кресла, Кин немного помолчал, переваривая услышанное.
— Может быть, я чего-то не понимаю, — проговорил он. — Но ведь если смерти нет, жизнь бесконечна.
— Именно это и есть самое страшное.
— Как я понимаю, это нечто вроде символа вашей веры?
— Нет, это мое собственное убеждение. Хотя оно вполне согласуется с учением Харашну. — Наклонившись вперед, Стасия взяла из коробки конфету в виде сердечка, откинулась на подушки и откусила половинку своими мелкими ровными зубами.
Продолжать эту религиозно-философскую дискуссию было бы совершенно не к месту. Потягивая вино из бокала, Кин старался понять, почему под ложечкой холодным комком засело неотвязное предощущение беды. Интуиция подсказывала ему, что Стасия пригласила его к себе далеко неспроста.
Может быть, он преждевременно вообразил себя хозяином положения, которому нечего больше опасаться. А между тем ситуация еще далека от разрядки, для него вполне могли припасти какой-нибудь грязный трюк из арсенала политической полиции, вроде внезапного появления ее любовника и драки с непредсказуемыми последствиями. Или она в решающий момент начнет визжать, царапаться и звать на помощь, а когда в комнату ворвутся соседи, заявит, что Кин пытался ее изнасиловать.
Так или иначе, следует быть начеку, и если это какая-то поганая ловушка, то тем, кто ее расставил, несдобровать. Посмотрим, кто кого переиграет, рассудил Кин. Если угрожает провокация, то лучшая тактика — вести себя как ни в чем не бывало, быть самим собой без малейшего наигрыша. А там видно будет.
Он хотел бы заговорить с ней о переданной ею утром предостерегающей записке, но этого делать не следовало, поскольку комната, безусловно, прослушивалась.
— Я включу музыку, если вы не против, — прервала затянувшееся молчание Стасия. — Что бы вы хотели услышать?
— Всецело полагаюсь на ваше усмотрение.
Она взяла с полочки у изголовья тахты крохотный пульт униплейера и нажала кнопку.
— Вот, послушайте, это Стенжелл.
С первых же тактов Кин узнал свою самую любимую мелодию — анданте из третьего струнного квартета. Широко взмыли первые такты, дохнуло весенней свежестью и потаенной грустью. Так вот откуда доносилась эта музыка позавчера, сообразил Кин.
— Потрясающе, — сказал он. — Вы тоже любите эту вещь?
— Почему вас это удивляет?
— Не удивляет, что вы, я просто обрадовался. По-моему, это одна из самых безыскусных и гениальных мелодий на свете.
Он умолк, зачарованный знакомыми переливами основной темы, ее щемящие ноты плавно кружились в багровом пряном сумраке.
— Знаете, на что это похоже? — спросила вдруг Стасия. — Мне всегда казалось, что так плачут звезды.
— Рискую показаться банальным, — ответил он, вслушиваясь в мерную струнную капель. — Но у меня эта музыка ассоциируется с ранней весной.
— Вот его знаменитая Третья Космическая мне не так нравится, — призналась она. — В ней Стенжелл совершенно непохож на себя, как будто ее писал другой человек.
— А я ее очень люблю. Это тоже Стенжелл, хотя в совершенно другой манере. Мощная, величественная вещь.
— По-моему, он был настоящим гением, — задумчиво сказала Стасия. — И зачем только его втравили в такую грязь?.. Знаете, я думаю, он умер от позора.
— Вне всякого сомнения, — подтвердил Кин.
Между тем он знал неприглядную правду. Началось с того, что второй секретарь посольства Конфедерации на Демионе, он же секунд-офицер внешней разведки Энзер, стал перебежчиком и сделал ряд заявлений для имперской прессы. Одно из самых сенсационных разоблачений касалось Стенжелла, которого сам Энзер завербовал еще в бытность того безвестным студентом консерватории. Разразился бешеный скандал, газетчики наперебой изощрялись в оскорблениях, даже мировую известность композитора ухитрились преподнести как дутую славу, созданную усилиями тайной полиции, всячески пестовавшей своего сексота. Что было, разумеется, полнейшей ерундой, поскольку среда творческой интеллигенции кишела осведомителями, и Стенжелл являлся в этом отношении скорее правилом, нежели исключением. Но, в отличие от остальных, ему не повезло, тайное стало явным, и началась оголтелая травля.