Надо сказать, что уже не в первый раз он обращал свое внимание на это кольцо вокруг Города, особенно выросшее за последнюю неделю. Не раз глядел директор с балкона Центра, как сейчас. И ночью, с крепостной стены, глядел на этот странный лагерь, окруживший плотно Город. Глядел и ощущал и быт его, уже налаживающийся — бивуачный, бодрый, с кострами, звуками трубы, песнями надежды; и размеры ощущал, день ото дня все увеличивающиеся, и мощь, зреющую не по дням, а по часам. А главное — понимал все большее слияние этой внешней силы с надвигающимся неотвратимо событием. Но вот то нервическое напряжение, каким охвачено все это, что простирается перед ним сейчас до самого горизонта, напряжение это почувствовал директор лишь впервые, накануне самого финала. Да, все напряглось, натянулось как тетива гигантского лука перед завтрашним дном. И в нем самом, директоре, и в свите, что его окружает сейчас, и конечно же в этом… в этом… организме… ну да — в ученом организме, в этой совокупности больших и маленьких частиц мирового ученого мира. Тут напряжение, пожалуй, возросло до того, что даже на таком большом расстоянии чувствует его директор отлично, поеживаясь при этом слегка. Возбужденно как-то поеживается директор. Какой-то слабостью взволнованной доходит это напряжение до него, странное одолевает оцепенение, наваливается, выдавливает мысль столь же странную, почти что дикую, что, не существуй в природе объективно никакого распада Круглова, напряжение это столь велико и непереносимо, а желание, надежда, воля, наконец, всех этих сотен и тысяч больших и малых признаков науки до того убедительна, что всё это уже само по себе, из самого себя ужо исторгло б в чистом виде и Эксперимент, и весь распад — прелюдию Эксперимента. Ну что, в конце концов, реальный человек перед всем этим, сцементированным в единый вектор, единый импульс?! Даже если он и семи пядей во лбу — да ничего, так, слезинка на реснице, не более. Напряжение столь велико, смысл глубок настолько, что камень и тот распался бы, попади он в поле этого напряжения. Наука наконец-то смысл свой доказать должна! И она его во что бы то ни стало докажет завтра!
— Все ли готово? — не оглядываясь, твердым голосом спросил директор.
— Да, все, — ему отвечали из-за спины, — последний поезд
— Как с формой?
И с формой оказалось все в порядке, разделены ученые на три группы, в зеленой завтра впереди пойдут.
— Ну хорошо, — слегка изменившимся голосом сказал директор, — мы здесь стоим, а надо нам не отходить бы от экрана. Сейчас решается судьба всех нас. Судьба всего. Наш смысл, в конце концов, реальность наша. Ведь, как ни странно, черт возьми, но лишь с реальностью Эксперимента реальна связь у нас одна. Так будем же всеми силами хотеть… желать ему успеха!
И все с балкона цепочкой вслед за директором вернулись в кабинет. Отдернули черную шторку большого экрана и опять попали в коридор больницы, где уже вторую половину коробка переносил измученный страданиями Иван Федорович. И чем больше вглядывались члены Большого совета в усыпанное крупными каплями пота лицо Ивана Федоровича, тем больше в них крепла уверенность, что не донесет он на этот раз все спички. И согнулся Иван Федорович за то время, что они провели на балконе, заметно больше, и заметнее расплылся, все более теряя первоначальный облик. Нет, решили все, не донесет. И, оставив наблюдателей, которые сегодня были обязаны докладывать через каждые полчаса, члены разъехались по своим неотложным делам, которых у каждого перед завтрашним днем накопилось предостаточно.
Мэнээс Скачков, низвергнутый из рая, то есть из клиники, то есть из зеленки — хорошо, что не в желтяк, в синюху только! — лежал после обеда на раскладушке и смотрел на жуткий потолок своей комнаты. После высоких больничных потолков, выкрашенных ровно бело, после всего, что испытал мэнээс Скачков, вознесшись столь высоко, каким же отвратительным ему казался свой маленький, свой низенький, изуродованный собственной рукою потолок! Плюнув с омерзением в это страхолюдство над собою, в это надругательство над смыслом, мэнээс Скачков едва увернулся от возвратившегося тут же плевка. Тогда он, тоненько подвывая, встал и пересел к окну, на подоконнике которого лежал праздничный берет — форма, накануне выданная ему, как и всем. Синяя. Да-да, к сожалению, только синяя — синюха. А ведь в руках была уже зеленка! Как же он обмишурился, как же упустил он счастие свое!