— Да, — говорил он раздраженно, — все ходит, ходит… а что я могу, пойти подставить ножку, подтолкнуть, чтоб падал скорее? А если серьезно, ожидаем ночью… да-да, ночью, возможно, ближе к утру… конечно, позвоню… в город пускать будем, разумеется, когда финал начнется, ну всего, ну ладно… все, все… как это что-нибудь случится, ты что — дура? Ах, да брось ты — и без тебя тошно! Кто этому может помешать?! Уже ничего не может помешать,
Но Иван Федорович был еще здесь. Было оцепенение, которое мешало. Мешало двигаться, брать спичку с подоконника, идти мешало, а главное, мешало думать. Мозг цепенел, вот что было страшнее всего, все более сливаясь с чувствами. Чувства сдавливали мозг со всех сторон. Как Серая Шейка — уточка-хромоножка, — мозг бился в полынье, уменьшающейся с каждою минутой. Чувства толпились вокруг, такие сытые, такие полные, кровеносные даже — и все предлагали, сулили одни сплошные приятности. Желание лечь, остановиться, накрыться чем-то темным, теплым с головой, а лучше забиться куда-то поглубже, под плинтус, в трубу парового отопления, — все это физически прямо-таки давило на Ивана Федоровича, он раздвигал это, мешающее вперед идти, плечом. Сначала левым, а когда устало левое, стал правым раздвигать.
Это произошло в полночь как раз с двадцать третьего на двадцать четвертое июня. И уже через полчаса экстренно собрали Большой совет, ведущие специалисты высказались об этом. Общее мнение было таково, что силы явно на исходе, что смена плеча — факт весьма и весьма обнадеживающий, что, по всей вероятности, всего коробка, с которым он начал очередную переноску спичек, ему уже не перенести. Где-то к часу, к половине второго все должно кончиться.
— Как за Городом? — поинтересовался директор.
— Все спокойно, — отвечали ему, — бал-маскарад перед завтрашним финалом в полном разгаре, последний поезд
Мэнээс Скачков подремывал, сидя у окошка, под стук колес, под разговоры всякие…
— Бердяев — дурная бесконечность…
— Сублимация… только сублимация…
— Да уверяю вас, коллега, это никак не соотносится с единством хаоса, ну никак!
— А с хаосом единства?
— Так это же совсем другое дело!
Вокруг, едва поезд отошел, уже достали вареные яйца, докторскую колбасу, помидоры. Мэнээс Скачков почувствовал вкусные запахи вокруг и щелкнул запором своего портфеля, стоящего у него на коленях, и сразу же, лишь заглянув в него, закрыл. Ведь он не догадался, как другие, набить свой портфель бутылками с кефиром, сосисками и сырками. Кирпич лежал там всего лишь, обыкновенный красный кирпич. И вот теперь портфель на вид был и солиден, и тяжел, никогда не подумаешь, что это портфель обыкновенного мэнээса. А по сути-то пользы никакой. И вот вокруг все аппетитно жуют, а мэнээсу Скачкову приходится дремать, вернее, делать вид, что дремлет, ну и слушать, о чем говорят вокруг коллеги.
Тут в вагон вошел худой человек невысокого роста, в черном плаще. В руках у него был старый футляр от аккордеона. Человек осторожно поставил футляр на скамейку, повесил сетку с какими-то бумагами на ручку двери, под мышкой у человека был пластмассовый пароход с двумя розовыми трубами. Из-под плаща на груди выглядывала кошка, которой явно было не очень удобно находиться там, но вела она себя, несмотря на это, очень спокойно.
Человек, вздохнув несколько раз, полою плаща протер старый футляр, на который попало несколько брызг начавшегося за окном тихого дождика. Мэнээс Скачков рассеянно, не оставляя завтрашних грез своих, наблюдал за вошедшим. Мэнээс почему-то был уверен, что футляр набит старой бумагой, макулатурой, за которую, если сдать, можно получить неплохую художественную литературу. Тем более и в сетке у вошедшего были старые газеты. Каково же было его удивление, когда человек открыл футляр и достал аккордеон. Вместе с аккордеоном достал он и еще какие-то бумаги в целлофановом пакете. Бумаги эти он добавил к тем, что уже были в сетке. И опять аккуратно повесил сетку на ручку двери.
— Горе родителям! — прошептала старушка в очках, сидящая неподалеку от мэнээса Скачкова.