Все это основать на документах, иллюстрировать старинными открытками, архивными фотографиями.
Посыпать – исключительно для красоты – литературоведением:
И том готов. Сплошь из материалов доброкачественных. Полный сундук фактов первой свежести, прямо из-под земли. Полный невод мертвецов.
Но вы, конечно, первым делом раскрываете роман. И перечитываете. Раз, например, в пятый. И еще сильней, чем в предыдущие четыре, удивляетесь: как хорошо написано. Как это Добычин первым догадался, что если, предположим, вместо «шел дождь» написать: «дождь шел», – получится совсем другое предложение.
Ах, это отстающее, запаздывающее, лишь перед самой точкой припоминаемое сказуемое! «На вывесках коричневые голые индейцы с перьями на голове курили». (Кстати: это были, имейте в виду, вывески табачных магазинов.)
Вообще – как сильно сделана тут беспомощность, как талантливо передана бездарность. Пустая фраза, поставленная вверх ногами, делается пустой ослепительно: «Глубокомысленные, мы молчали». Какое безжалостное презрение к себе прошедшему. К собственному в отрочестве уму, ничего не видевшему иначе как сквозь письменную речь. Подросток-то, посмотрите, был по образу мыслей графоман. Или скажем так: все графоманы пишут как один человек – вероятно, как скрывающийся в каждом из нас бесчувственный подросток. Осмелившись перенести сознание подростка в текст живой – вы принуждены это сознание пародировать. Но тут огромен риск – потерять с героем (то есть с самим собой – другого где же взять) связь: он сразу станет неживой, и текст тоже. Что же объединит? – отвращение. Которое вас посещало и тогда, но как бы инкогнито, и вы его не узнавали. Которое теперь ваш неотвязный спутник. Вы больны ощущением некрасоты происходящего. («Уже подмерзало. Маман, отправляясь на улицу, уже надевала шерстяные штаны». Примечание современного исследователя: «Шерстяные штаны – нижнее теплое белье»). Или, если угодно, ощущением постоянного отсутствия красоты. И – отвращением ко всему, что претендует быть ею, вкрадчиво ли, нагло. И – невнятной тоской оттого, что жизнь и без красоты имеет низость нравиться, даже впиваться в сердце, и не позволяет себя позабыть.
Ну вот. Теперь вопрос: имеет ли значение для такого романа, что когда в нем упоминается, допустим, каток («Там играл на эстраде управляемый капельмейстером Шмидтом оркестр. Гудели и горели лиловым огнем фонари. Конькобежцы неслись вдоль ограды из елок. Усевшись на спинки скамеек, покачивались и вели разговоры под музыку зрители»), – то это, видите ли, тот самый каток, который заливали что ни зиму в Дубровинском саду, то есть в парке, заложенном в 1882 году по инициативе и при участии городского головы П. Ф. Дубровина, площадь же парка – 3 га, на его содержание и на оплату сторожа при нем выплачивались из горбюджета 200 р. в год, а военный оркестр играл на катке по четвергам и субботам?
Или насчет пожарного сада. «В воскресенье мы были в пожарном саду. Молодецкие вальсы гремели там, и пожарные прыгали наперегонки в мешках».
Стоит ли приклеивать к этой картинке комментарий: «Описывается гулянье, проходившее в саду, который существовал при Втором отделении Двинского добровольного пожарного общества и назывался „пожарным садом“. Это место отдыха и развлечений находилось на Новом строении рядом с Добычиными»?
Наконец, содержится ли какой-то прибавочный к сюжету смысл в сообщениях типа того, что персонажу по фамилии Карманов соответствовал в действительности (которая, впрочем, действительностью быть давно уже перестала) реальный некогда Боряев Н. П., – вот его биография, а также его супруги и сына, которого, кстати, звали вовсе не Серж («– Серж, Серж, ах, Серж, – не успел я сказать, – Серж, ты будешь помнить меня так, как я буду помнить тебя?»), – а, наоборот, Дмитрий?
Полагаю, не все со мною согласятся, но мой ответ: да, да и да. Вся эта информация, вроде бы явно лишняя, как-то взаимодействует с романом; руина и текст, отражаясь друг в дружке, создают некий завлекательный объем – призрачный, само собой, но воображению в нем есть что делать.
Однако важней другое. Благодаря всем этим кропотливым примечаниям [ «В трактире, над дверью которого была нарисована рыба