показывает, как сама же эта дворянская поэзия жизни разрушает себя, потому что у ней нет деятельного обмена с жизненной прозой, как боязнь прозы, усилия, временного отчуждения от личных интересов делает невозможным общение с людьми. Любовь – поэзия любви, уничтожена Обломовым в его истории с Ольгой, где он спрятался от прозы любви, от деятельной стороны отношений к другому человеку, от самоотречения и все потерял таким образом».1
***
Об Обломове критики спорили постоянно, причем, как можно было видеть, полемическая реакция иногда относилась к мнениям, которые были высказаны двадцать-тридцать лет тому назад. По критическим суждениям тех или иных авторов часто можно определить их принадлежность к конкретным общественно-эстетическим течениям: революционные демократы, почвенники, ранние марксисты.
О Штольце же почти не спорили. Более того, порой обнаруживалось неожиданное единодушие в позициях критиков разных направлений. Выводам, касавшимся Ильи Ильича, могли предшествовать размышления о сюжете романа, системе его образов, об особенностях гончаровского психологизма. О Штольце писали, как правило, категорично, итоговыми фразами. Тот или иной критик, как бы взглянув на героя «в упор», уже готов был к выводам.
«Недосказанность» этого героя была очевидна почти всем, писавшим о романе. Гончаров не просто допускает «пробелы» в обрисовке героя: при переходе от Обломова к Штольцу отчасти изменяются сами принципы создания образа. Автор сознательно не объясняет, чем же конкретно занимается Штольц, – странность эта всем бросилась в глаза; она удивляла, раздражала,2 вызывала иронические
376
комментарии. И почти ни у кого не пробудила желания объяснить ее с учетом творческой установки писателя. Почему Гончарову было важно обозначить причастность героя к различным сферам человеческой жизни, почему штольцевский тип сознания, как и обломовский, осмыслен не только конкретно-исторически, но и во вневременном, максимально обобщенном плане?
Добролюбов в Штольце «недосказанности» не обнаружил. С его точки зрения, Гончаров сказал даже больше, чем следовало, т. е. больше, чем подтверждалось самой жизнью: литература «забежала вперед» жизни. Но забежала в том направлении, куда идет жизнь: Штольцы – люди завтрашнего дня. «Должно появиться их много, – заметил критик, – в этом нет сомнения» («Обломов» в критике. С. 65). Но герой, который «успокоился на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье», явно «не дорос еще до идеала общественного русского деятеля», «не он тот человек, который сумеет на языке, понятном для русской души, сказать нам это всемогущее слово „вперед”» (Там же. С. 65).
А вот Дружинин «недосказанность» Штольца увидел и расценил ее как авторский просчет. Критик «предупредил» романиста, что эта особенность образа может спровоцировать его превратное истолкование: «…эта странная ошибка неприятно действует на читателя, с детства своего привыкшего глядеть неласково на всякого афериста, которого деловые занятия покрыты мраком неизвестности» (Там же. С. 119).
377
Опасения Дружинина подтвердились: критики охотно «додумывали» Штольца. Образ его они дополняли новыми штрихами, опираясь на быстро менявшийся социальный и житейский опыт, и оценивали героя по той или иной социально-нравственной шкале.1
А. П. Милюков, в то время уже не «западник», а приверженец либерально-почвеннической идеологии, в своей статье несколько раз отмечает, что речь идет о художественном образе: это «любимый тип Гончарова» (как и деятельный Адуев-дядя»), это еще одна попытка в русской литературе создать «положительный тип», Штольц – «близкая родня Калиновичу». Но как только критик попытался дать развернутую характеристику героя, волна публицистического пафоса подхватила его, и он, забыв о тексте, принялся обличать штольцевщину российской жизни: «В этой антипатичной натуре, под маскою образования и гуманности, стремления к реформам и прогрессу, скрывается все, что так противно нашему русскому характеру и взгляду на жизнь. В этих-то Штольцах и таились основы гнета, который так тяжело налег на наше общество. Из этих-то господ выходят те черствые дельцы, которые, добиваясь выгодной карьеры, давят все, что ни попадется на пути, предводители марширующей и пишущей фаланги, готовые ранжировать людей, как вещи на своем письменном столе, – сухие бюрократы, преследователи мелких взяточников и угодники крупных, враги всего, не подходящего к немецкой чинности, готовые придавить все живое во имя своей дисциплины. Из этих полурусских Штольцев вырождаются все учредители мнимо благодетельных
378