«Аристократическую» и одновременно мифологическую трактовку Гумилевым Распутина обнаруживает в этом ст-нии Ю. В. Зобнин: «В поздних произведениях (Гумилева —
Очень ярко подобное отрицание стихии проявляется в известном стихотворении “Мужик”, посвященном “распутинской” тематике. История возвышения и падения Распутина опознается Гумилевым как проекция в русскую конкретику 1914–1916 гг. мифа о торжествующем, страдающем и возрождающемся Дионисе. В стихотворении всячески подчеркивается “земляная”, хтоническая природа “мужика”, его исступленная “веселость”, родственная оргийному плясу. Во всех действиях Мужика ощущается “сонное”, “бредовое” начало — провозглашенная еще от Ницше дионисийская “радостная необходимость сонных видений”. Гумилевский Мужик-Распутин преосуществляет “дионисово” действо — умирает, чтобы воскреснуть во множестве таких же “мужиков” <...>
Гибель Распутина — гибель Феникса, костер на котором в марте 1917 г. сжигали вытащенный из-под царскосельской часовни труп “старца” — ритуальный жертвенник, “революционные массы” — своеобразные “мэнады”, терзающие божество, чтобы воплотить в себе его бродящие “стихийные” силы.
В общем, весь этот историософский “шифр” довольно традиционен для творчества поэтов “новой школы”, однако оценочные акценты Гумилевым решительно изменены. С “дионисийским” началом в истории связывается нечто отвратительное, серое, вызывающее безнадежную, “смертную тоску”. Гумилевский “мужик” — Распутин-Дионис — подобен “гадам”, живущим в “болотах”, в “мохнатых и темных” логовищах. В хаотическом безумии “масс” не проявилось даже отрицательное, “злое”, но внешне-яркое начало “мощи”. Грандиозная “историческая оргия” Февральской революции воплотилась в апофеоз “распутинщины”. Ни с этической, ни даже с эстетической точки зрения подобное “действо” не могло быть оправдано» (Зобнин Ю. В. Странник духа (о судьбе и творчестве Н. С. Гумилева) // Русский путь. С. 48–49).
Находится, наконец, среди интерпретаций героя этого ст-ния и достойный двойник: «Не подлежит сомнению, что основным прототипом “Мужика” из второй части стихотворения послужил Григорий Распутин. Более существенным, хотя и менее очевидным, кажется нам сходство героя гумилевского стихотворения с другим знаменитым “Мужиком”, олонецким поэтом Николаем Клюевым.
Так или иначе в стихотворении Гумилева представлены почти все составляющие клюевского биографического шифра.
Уже вторая строчка “Мужика”: “У оловянной реки” — провоцирует читательское сознание на воспоминание о клюевском Олонце <...> В стихотворении Гумилева присутствуют непосредственные переклички с “сектантской” поэзией самого Клюева. Так, строка “Чуя старинную быль”, возможно, навеяна заглавием клюевского стихотворения “Святая быль” <...> В свернутом виде присутствует в стихотворении “Мужик” и еще один элемент клюевского биографического мифа. Строки Гумилева “Обворожает царицу / Необозримой Руси” наряду с очевидным “распутинским подтекстом”, как представляется, содержат отзвук рассказа Клюева о чтении стихов перед царским двором <...>
Разрушительное начало оказалось в русском мужике более сильным, чем пресловутые патриархальность, милосердие и добросердечие. Благостный Клюев обернулся Распутиным» (Лекманов О. Еще один мужик (к теме «Гумилев и Клюев») // Russian Studies. 1996. P. 137, 138, 140). Структурный анализ этого ст-ния дает Е. Томпсон повод утверждать, что оно «свободно от обычного для трактовки темы о Распутине у “русских идеологов” проповедничества. Оно строится не на выражении политических взглядов или описаний событий, но за счет поразительных коннотаций его образов. Сочетаются в одном и том же персонаже странник Влас и жадный конквистадор. Значение стихотворения покоится в структуре, от которой оно неотделимо» (Thompson E. N. S. Gumilev and the Russian Ideology // Berkeley. P. 320–321).