— Очень хорошо, что ты пришел, — сказала она. — Опять пасьянс доводит меня до инфаркта! Я не могу оторваться, а собака мучается…
Собака — чистых кровей бульдог, привезенный Басаргиным из Англии, по кличке Катаклизм, подошел и стал позади Басаргина, дожидаясь, когда тот обратит на него внимание.
— Вывести пса? — спросил Басаргин.
— Сделай одолжение!
— Мамуля, я вернулся из рейса, и ты должна как-то прореагировать на этот факт, — сказал Басаргин. — Като, тащи намордник, сукино ты отродье!
Катаклизм заторопился в переднюю.
— Ты вернулся — и я рада, — сказала мать, подняв глаза от карт. У нее были ясные, острые, молодые глаза. И она была одета в парадный костюм. И возле нее на столике стояли две белые розы. И нигде не было пыли, хотя комнатка была заполнена вещами до отказа — как отсек подводной лодки заполнен приборами. И по этим вещам можно было проследить историю семьи. Вещи медленно собирались в одну маленькую комнатку из многих комнат когда-то обширной квартиры. Самые ценные продавались в тяжелые годы, деревянные сжигались в блокадные годы. Оставались самые любимые и нелепые. За каждой картиной, статуэткой, подставкой уходила в глубины прошлого века история семьи.
В простенке между окон висели портреты отца и брата Басаргина. Отец умер в сорок пятом, дождавшись победы. Брат пропал без вести, не дождавшись ее. Выше висели акварельные портреты деда и бабки по материнской линии. Дед был убит шальной пулей в Кровавое воскресенье. Бабка умерла через год от горя и тоски по нему. Прадед по отцовской линии — корнет Басаргин, какой-то родственник декабристов, — был представлен масляным поясным портретом в золотой, темной от времени раме. Между предками густо висели пейзажи, натюрморты и батальные сцены старой живописи, подписанные неразборчиво, коммерческой ценности не имеющие, а потому и миновавшие прилавок комиссионного магазина. Две большие, в натуральную величину, мраморные головки — кудрявая девочка и кудрявый мальчик — стояли на мраморных подставках в углах. Их сохранила тяжесть. И очень много настольных, настенных и висячих ламп с различными абажурами, — мать любила свет.
— От Веточки есть что-нибудь? — спросил Басаргин, застегивая на собаке намордник.
— Весь их класс в колхозе. Там идут дожди. Она собирает огромные букеты мокрых ромашек… Они перевыполняют норму…
— Все копается в себе, ощущает да чувствует? — небрежно спросил Басаргин. Он не любил длинных разговоров о дочери, и мать это знала.
— Да, — сказала мать.
Жена ушла от Басаргина еще во время войны, жила теперь с новым мужем и Веточкой в Москве. Басаргин видел дочь два-три раза в год. Она была холодна к нему, но близка к бабушке, писала ей длинные письма, и отношения их были похожи на отношения влюбленных друг в друга одноклассниц.
— А как твои дела? — спросила мать.
— Плохо.
Она подняла глаза от карт.
— Понимаешь ли, в отделе кадров раскопали, что Петр пропал без вести, когда наши встретились на Эльбе с американцами.
— Очень хорошо, что отец не дожил до наших времен, — сказала мать и опять склонилась над пасьянсом. — А что с ремонтом твоего судна? Здесь будете зимовать?
— Я подал заявление, мамуля. Лучше было сделать это самому. Прошу о переводе в портфлот Диксона. Деньги большие. Безделья восемь месяцев в году. Мой характер идеально подходит к тем местам. — Басаргин наконец застегнул на бульдоге намордник.
— Тебе, конечно, виднее, — сказала мать. Очевидно, он неплохо успел подготовить ее к этому сообщению. Тучи сгущались уже давно.
— Ты у меня молодец, Анна Сергеевна! — сказал Басаргин.
— Письмо Веточки на моем столике, — сказала мать. — И самое главное, что она и ты здоровы.
— Конечно, мамуля, — послушно согласился Басаргин, взял письмо и скомандовал псу: — В кильватер! Шагом — марш!
На улице бульдог свирепо гонялся за кошками, совершенно забыв о наморднике. Он всегда забывал о нем. И всегда получал когтями по ушам. А Басаргин читал письмо дочери.