В этой памятной весне рядом с ликованием будет грусть и печаль — по погибшим, ненайденным, пропавшим без вести. Такой противоречивой она и запомнится — как улыбка сквозь слезы.
А для нее, Ефросиньи, последняя военная весна вообще может оказаться между двумя крайностями: либо радостной, солнечно-просветленной, либо пасмурной, вдовьей, полной тоски-кручины. Найдет или не найдет она своего Николая— это все и решит…
И конечно, если сама вернется из этого предстоящего последнего полета.
Ефросинья вылетела на задание в ночь на 9 мая, когда в ошалелой трескотне эфира на разные лады и голоса уже склонялось слово «капитуляция». Покручивая ручку приемника и слушая на всех волнах звучавшие победные марши, ликующие разноязыкие выкрики дикторов, она даже всерьез подумывала: не поступит ли ей команда срочно повернуть обратно на свой аэродром? Ведь насколько можно было понять из английских, французских и иных фраз, немцы сдались и где-то на Рейне уже подписали капитуляцию.
Но внизу, на земле, продолжалась война, и уж ей-то, сделавшей более двухсот боевых вылетов, эта картина была хорошо знакома: горели дома, вспыхивали-рвались снаряды, огненной паутиной рисовались пулеметные трассы, заревом вставали залпы гвардейских минометов. Там, в последних атаках, падали советские солдаты, спешащие на помощь братской Праге.
Бои шли по всему маршруту, пока самолет летел над Чехословакией. И только в предгорьях Шумавы на земле улеглась почти полная темнота.
Она вовремя вышла на целевой квадрат и сразу увидела условный посадочный знак: три костра в створе, вдоль берега реки. Снизилась, прошла над ложбиной, чтобы получше сориентироваться. И поняла: садиться будет куда труднее, чем предполагалось. Площадка крайне узкая — лес подступал почти к самому берегу, к тому же на лужайке врассыпную белели глыбы гранитных валунов. А самое главное — горный хребет, подходивший к ближнему повороту речного русла, вставал черным забором на линии планирования. Надо было перепрыгнуть через него, а потом скользить, юзом падать к земле, чтобы уже над лужайкой выровнять и посадить самолет. Только так!
Вспомнила сердитого полковника: хорошо, что настояла на своем! Тут любой из ее неопытных «младшаков» наверняка в щепки разложил бы машину на камнях-валунах.
И еще неизвестно, справится ли она сама… Ну что ж, придется тогда в последние сутки войны походить ей в партизанах — надо рисковать, не возвращаться же назад?
Внизу, на прибрежной лужайке, в свете костров встревоженно метались человеческие фигуры — она ведь трижды безрезультатно заходила на посадку. Примеривалась.
Наконец в четвертом заходе колеса мягко коснулись травы, самолет на пробеге начало трясти как в лихорадке — тут оказался не луг, а прямо булыжная мостовая! К счастью, все сошло благополучно. В конце пробега, не останавливаясь, Ефросинья резко развернула машину в обратную сторону (на случай внезапного взлета: мало ли что за люди тут окажутся?). Мотор не выключила, положила на колени пистолет, приподнялась из кабины.
— Эй! Не подходить! Давай командира!
Однако никто ее не послушался. Темные фигурки с разных сторон метнулись к самолету — и тут началось необъяснимое: люди щупали, гладили, обшаривали крылья, прыгали вокруг, размахивая руками, весело что-то орали. «Будто дикари, — удивилась, досадуя, Ефросинья. — Что они, самолета не видели?»
Некто плечистый, наголо стриженный, постучал-похлопал по трапу крыла, озорно крикнул:
— Выключай свою керосинку, родимый! Вылезай сюда! — и назвал условленный пароль. — Я командир.
Ефросинья насчет «керосинки» обиделась. Да и сам командир ей не понравился: заросший щетиной, как каторжанин, в рваной замызганной гимнастерке — какой же пример для подчиненных? Однако мотор выключила, отстегнула привязные ремни.
— Слышь, дядя! Скажи своим австрийцам, чтобы отошли в сторону и не лапали крылья. Боевая машина, надо же понимать!
— Дак ты, оказывается, девка? Вот те раз, язви тебя в душу! — изумленно присвистнул командир. — Ну вылазь, вылазь! А это, миленькая, не австрийцы вовсе. Русские они. В плену насиделись, вот, значица, своему советскому обрадовались. Ну пущай, ты уж не перечь им. Небось не поломают.
Ефросинья вдруг похолодела: голос был явно знакомый! До боли знакомый, до слезной влажности в глазах. Неужели?! Нет, она не могла ошибиться: словечки-то чисто черемшанские…
Она прыгнула с крыла, подошла к командиру и пристально вгляделась в лицо, чуть освещенное пламенем недалекого костра. Протянув руку, тихо сказала:
— Ну здорово, Егор Савушкин… Иль не узнаешь?
Тот было испуганно попятился назад. Потом тоже тихо, почти шепотом сказал, приблизив лицо:
— Неуж Фроська? Мать честная… Ефросиньюшка, землячка…
Странно было видеть, как могучий когда-то мужчина навзрыд плакал на ее плече. Да и она не сдерживала жалостливых слез, почувствовав под ладонью твердую, будто деревянную, высохшую Егорову спину: «Одни кости… Что с человеком плен-то сделал!..»