Девушка улыбается. Хороший у нее братик. Тоже тракторист. В общем, не семья, а тракторная бригада.
За взгорком слышен стук телеги. Точно почуяв приближение горючего, трактор начинает жаловаться: он кашляет и дымит своим глушителем.
Настенька поворачивает трактор к горючему.
— Где ж ты был, миленочек мой? — певуче говорит она. — А я уж на другую клетку переехала. Ее уж нашу. Подкатывай скорее!
— А спать ты когда? — спрашивает Ленька. — Спать-то за тебя ведь никто не будет.
— А ты?
Девушка смеется сонно и устало.
Выплывает солнце из-за курганов, и взмывает жаворонок над утренней землей.
— Вот засеем с тобой, Леня, мы всю эту степь, тогда и поспим. Двое суток подряд спать будем. А пока бы как-то себя заглушить. Нет писем?
Подросток вынимает письмо, и лицо трактористки бледнеет.
— Да оно же хорошее, — говорит, улыбаясь, Ленька, — оно расчудесное. Это тебе за хорошую работу. Вроде первомайского подарка.
Настенька торопливо читает письмо. Глаза ее блестят при утреннем солнце, точно она вышла из темноты на яркий свет. Губы ее повторяют слова, написанные веселым и широким почерком.
— Ну, я же говорил тебе, что оно хорошее, — говорит Ленька, — а дед мне еще горючее не давал. И когда это только старики сознательными станут!
Ленька наполняет бак горючим, а радиатор водой и обтирает концами мотор.
— Настенька! Дай я проедусь разок. Ну только один разочек!
Но Настенька не слышит его; она перечитывает письмо и, только когда Ленька дает газ, смотрит на него смеющимися, счастливыми глазами.
— Хочешь поучиться? Вали. Ну, включай скорость! — и, вскочив на крыло трактора, помогает Леньке повернуть трактор в степь, уже полную пения жаворонка и крика грачей. — Вот, миленочек, мы сегодня и посевную закончим! — говорит она, улыбаясь одними губами и думая о чем-то своем, «расчудесном», как сказал Ленька.
ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Неяркий свет коптилки падал на маленькую икону в углу подвала, над головой святого, на лицо старухи, опухшее от голода.
Покачиваясь перед иконой, старуха прислушивалась к грохоту орудий, к страшной жизни на земле и шептала одними губами, почти беззвучно:
— Хлеб наш насущный…
Она уже теряла память и повторяла как заклинание одну и ту же фразу. Длинная тень, похожая на монаха, качалась за ее спиной, и пахло влажным камнем, плесенью и тленом.
Оксана подняла голову и попросила устало:
— Отдохните, мамо. Отдохните.
Она хотела сказать еще что-то, но осеклась. Выстрел орудия потряс здание. Запахло дымом.
Когда же это кончится? Когда?
Уже не плача лежала на коленях Оксаны дочурка, и темно-синие глаза ее смотрели куда-то далеко-далеко, мимо матери, полные молчаливого страдания и покорности судьбе.
Она уже не вздрагивала от рева орудий. Казалось, она прислушивалась к чему-то далекому и важному, и ее тонкие губы шевелились, точно она хотела рассказать что-то, но не могла.
— Ганнуся моя, — медленно выговаривала Оксана. — Ганнуся моя…
А бабка по-прежнему твердила свое.
Шли недели и месяцы, с каждым днем печальнее становились глаза дочурки. Бабка просила у бога хлеба. Хоть немного хлеба. Пусть он будет твердым, как камень, и затхлым, как воздух подвала, лишь бы хлеб. Но хлеб уходил. Его отбирали немцы, его поедали мыши, он гнил в ямах, спрятанный от ворога.
И бабка ночами собирала шелуху от картофеля в помойке позади солдатской кухни и сосала ее, сырую, мороженую, хрустящую, своими опухшими деснами, а хлебные корки приносила Оксане, чтобы поддержать ее и внучку — дите, которое ведь ничем не провинилось перед богом.
Однажды утром по улице промчались танки. Они передвинули, как картонные коробки, хаты и мазанки. Они пролетели над подвалом, где сидели Оксана с бабкой, и враз заработали орудия, и немцы забегали по станице, точно готовясь к штурму. К ним подходили новые подкрепления, не не с запада, а с востока, и Оксана вылезла вечером из подвала.
— Что это? — спросила она растерянно. — Что это?
Старик водовоз ответил ей хмуро:
— Наши, говорят, хотели пробиться, да их окружили и теперь вот уничтожают.
Свет померк в глазах Оксаны.
— Диду, — сказал она, — я бильше не можу жить.
Старик посмотрел на нее понимающими глазами и вытащил из-за пазухи краюху хлеба.
— На, — тихо сказал он, — и живи. Во что бы то ни стало живи, раз такая планида выпала. Что-то уж хмурые ходят, — добавил он, — и думка моя такая: не наши в окружении… Не наши…
И, медленно оглянувшись, старик тронул свою водовозную клячу, а Оксана вернулась в подвал. Она разделила хлеб на три части, но бабка покачала головой, и глаза ее, засветившиеся было огоньком жадности, тотчас же потухли. Она проглотила слюну и опустила взгляд.
— Не надо мне! Не надо мне! — почему-то крикнула она и, забившись в угол, заплакала, не в силах подавить желание, судорогой прошедшее по ее телу.