Ничего не вышло и из другого моего проекта, еще более фантастического: он тогда писал большой роман, и я как-то раз предложил ему телескопически внедрить в него останки «Лауры» – как бы роман в романе внутри третьего, вроде слоистого стихотворения Лермонтова о полдневном зное и мертвом сне. Эта шальная идея «метонимически реализованного наследия», казавшаяся мне тогда счастливым компромиссом, конечно, тотчас заглохла. В 1999 году, к столетию Набокова, «Ученые записки» для специалистов, издаваемые Канзасским университетом, объявили конкурс на лучшее подражание манере Набокова, и его сын послал (анонимно, разумеется, как и остальные участники) два отрывка из «Лауры»; читатели поставили, как это ни забавно, один пассаж на третье, другой на последнее (из пяти) место.
Это, кажется, и все, что мне было известно об этой вещи, когда весной 2008 года мне телефонировала Никки Смит, давнишний литературный агент Набоковых, и предложила прислать копии карточек и транскрипцию с тем, чтобы, прочтя их и сличив, я подал бы совет: публиковать или нет. С той же просьбой она обратилась еще к четырем или пяти лицам из числа тех, чье мнение могло бы иметь для него значение. Впервые прочитав весь сохранившийся текст, я написал ему длинное письмо, где подробно излагал восемь причин, по которым печатать «Лауру» не следовало. Но такое мнение оказалось чуть ли не единственным, и хотя он сказал, что серьезно его обдумает, я не удивился, когда вскоре узнал, что он решился печатать.
Увидев, что дело кончено, я предложил перевести написанные главы «Лауры» на русский и снабдить их описательной и истолковательной статьей, так как полагал, что таким образом выйдет меньше вреда: я представлял себе, как это может выглядеть в переложении на преобладающее теперь наречие, которое отлично от русского языка Набокова, как «эбоник» американских негров отличается от языка Эмерсона, и от этого делалось не по себе. Русская книжка вышла в двух вариантах, тиражом в десять раз превышавшим оригинальное английское издание и десятикратно же против оригинала разбраненное, в печати и непечатно.
В неловком, трудном, полном околичностей предисловии, от публикации которого, во всяком случае по-русски, я безуспешно пытался его отговорить, он разбросал там и сям несколько намеков и скрытых указаний на гнет матерьяльных и нематерьяльных обстоятельств, вынудивших, после долгих колебаний, принять это решение, обстоятельств, о которых здесь не место говорить, но которые, как он полагал, оправдали бы его в глазах отца. У него не осталось решительно никого, кто имел бы право подвергнуть сомнению это его предположение, – и, уж конечно, никого, кто мог бы его осудить за это.
У него был настоящий литературный дар: переводы его, в том числе стихов, поразительно точны, изобретательны и вместе элегантны; он сочинил, как уже сказано, большой роман и напечатал превосходно написанные воспоминания под названием, которое можно бы перевести как «Сбывшиеся сны и гибелью грозящие положения».
Вообще, это был, повторю, человек исключительных дарований. Получив благодаря жертвенным стараниям родителей превосходное домашнее воспитание и отличное образование в частной гимназии, а потом в Гарварде, он учился в лучшей в мире вокальной школе в Милане, вступив на поприще профессионального оперного баса. Он дебютировал в «Богеме» в роли Коллина, философа из первого акта; в последнем он закладывает любимую шинель, чтобы на вырученные деньги купить лекарство для умирающей любовницы друга (которого играл Паваротти, тоже дебютант в тот вечер). И бас и тенор получили первые призы. Родители его были в зале, и трудно себе представить, чтобы у Набокова не мелькнула мысль о вывернутом наизнанку гоголевском сюжете.