На уроках мы, ученики, сидим неподвижно, тупо глядя перед собой. Поковырять в собственном носу и то нельзя. Руки сложены на коленях, высовывать их запрещено. Руки — это пятипалые доказательства людской суетности и жадности, поэтому их и надлежит прятать под столом. Наши ученические носы пребывают в духовном родстве друг с другом — все они устремлены вверх, к сияющим вершинам многотрудной и запутанной жизни. А носы воспитанников должны быть приплюснуты скромностью, того требуют всенедремные правила, и в самом деле пригибающие наши нюхательные приборы в стыдливо-смиренный наклон. Срезающие их словно бритвой. Глаза наши постоянно устремлены в бездумное ничто — также в согласии с правилами. Собственно, совсем без глаз было бы лучше, ибо глаза пытливы и дерзки, а пытливость и дерзость предосудительны с любой здравой точки зрения. Восхитительны наши, воспитанников, уши. От напряженного вслушивания они почти ничего не слышат. Они чуть подрагивают от опаски, что сзади их схватит внезапная наставничья рука и потянет их ввысь и вширь. Бедные уши, какой они должны терпеть страх. Если до них долетают звуки команды или вопроса, то они начинают дрожать и вибрировать вроде арфы, испытавшей прикосновение. Случается, правда, что задремывают воспитанниковы уши, зато как, с какой радостью они потом пробуждаются! Пик дрессуры, однако, приходится на наш рот, который замкнут до самозабвенного отречения. И то сказать: обнаженный зев — не лучшее ли доказательство, что обладатель его скитается где-то вдали от того, чему внимает. Крепко спаянные губы свидетельствуют об отверстых ушах, поэтому сии двери под нашими ноздрями должны быть тщательно заперты на засов. Открытый рот — это пасть и ничего больше, каждый из нас это усвоил. Губы не должны выпирать и похотливо красоваться в удобном естественном положении, они должны быть сложены и энергично сжаты в знак решительного отказа от мирских благ. Все мы, ученики, сурово и жестоко, согласно правилам, обращаемся со своими губами, поэтому вид у нас свирепый, как у какого-нибудь вахмистра. Ведь хороший фельдфебель всегда делает такую свирепую мину, которую он желал бы видеть на лицах своих солдат, хороший фельдфебель всегда артист. И в самом деле: повинующиеся, как правило, выглядят точно так же, как приказывающие. Слуга простодушно перенимает ужимки и ухватки своего господина, он не может иначе. Наша милая фройляйн, однако, совсем не похожа на фельдфебеля, напротив, она часто улыбается, более того, смеется над нечеловеческой серьезностью нашего дисциплинарного рвения, но смеется напрасно, потому что выражения наших лиц неизменны, словно мы и не слышим, как звенит серебряный колокольчик ее смеха. Да, мы те еще экземпляры. Мы всегда чисто вымыты и гладко причесаны, у каждого на голове ровный пробор, как прямая нитка канала на смолянисто-черной или рыжевато-ржавой земле. Так положено. Пробор тоже предписан. Оттого, что у всех одинаковая прическа с одинаковым пробором, мы и выглядим все одинаково; какой-нибудь писатель, заинтересуй его наша малость, покатился бы от хохота, если б взялся нас изучать. Так что пусть остается дома. Пустые балаболки те, что хотят только изучать, наблюдать, рисовать. Ты живи, а уж наблюдения составятся сами собой. Впрочем, наша фройляйн Беньямента так приветила бы этого щелкопера, буде занесло его к нам ветром, дождем или снегом, что его хватил бы удар от немилостивого приема и он брякнулся б в обморок. А она спокойно и величественно, как она любит, сказала бы нам: «Подите помогите подняться этому господину». И тогда мы, воспитанники пансиона Беньяменты, проводили бы непрошеного гостя до двери. И его писательское сверхлюбопытство отправилось бы ни с чем восвояси. Но все это фантазии. К нам заглядывают только господа в поисках слуги, а не люди с перышком за ухом.