Иногда мы ставим и пьесу, какую-нибудь комедию, переходящую в водевиль, иной раз настолько рисковый, что учительница грозит нам пальцем. Что-нибудь вроде: Мать: «Я не могу отдать вам свою дочь. Вы слишком бедны». Герой: «Бедность — не порок». Мать: «На языке: та-та-та! А за душою ни черта!» Любовница: «Маман, при всем уважении, которое я к вам питаю, прошу вас быть повежливее с человеком, которого я люблю». Мать: «Помолчи! Когда-нибудь еще спасибо скажешь, что я держала тебя в ежовых рукавицах. Скажите, сударь, вы где-нибудь учились?» Герой (он поляк, и его играет Жилинский): «Милостивая государыня, я окончил пансион Беньяменты. Прошу простить мне ту гордость, с которой я произношу это имя». Дочь: «Ах, мама, вы же видите, как он себя ведет, какие отменные у него манеры». Мать (строго): «Помолчи уж о манерах. Аристократические ужимки давно ни гроша не стоят. А вы, сударь, извольте дать мне отчет: чему вы учились в пансионе Багнаменты?» Герой: «Прошу прощения: Беньяменты, а не Багнаменты, как вы изволили выразиться. Чему я учился? По правде говоря, предметов было немного. Но ведь в наше время знания давно уже ничего не стоят. Это вы должны признать». Дочь: «Слышите, мамочка?» Мать: «Что я должна слышать, горе луковое? Этот вздор? Итак, вот что я скажу вам, мой ясновзорый: вы окажете мне непременную честь, если навсегда оставите мою дочь в покое». Герой: «Какие жестокие слова! Что ж, будь по-вашему. Я ухожу». Уходит… и т. д. Содержание наших маленьких драм всегда имеет какое-то отношение к школе и нам, воспитанникам. На долю каждого воспитанника выпадают самые разные судьбы, удачные, неудачные, иной раз весьма причудливые. Жизнь то балует, то отнимает последнее. Мораль всякой пьесы сводится к воплощению и прославлению скромного служения. Счастье в служении — вот идея нашей драматургии. Фройляйн во время наших представлений изображает публику. Она недвижно сидит в ложе, наводя лорнет на сцену, то есть на нас, играющих. Краус — самый плохой актер из всех нас. Подобные вещи не в его натуре. Лучше всех играет длинный Петер. Генрих на сцене тоже бывает очарователен.
У меня есть несколько оскорбительное предчувствие, что кусок хлеба я себе добуду всегда. Я здоров, буду здоров и впредь, и кому-нибудь всегда пригожусь. Ни государству, ни общине своей я не буду в тягость. Думать таким образом, то есть думать, будто всегда найдешь себе кусок хлеба в качестве маленького, ничтожного человека, я бы никогда не смог прежде, в бытность мою отпрыском дома фон Гунтенов, но теперь я стал совсем, совсем другим, самым обыкновенным человеком, и тем, что я стал обыкновенным человеком, я обязан брату и сестре Беньямента, к которым испытываю несказанную, омытую росой безмятежности благодарность. Я горжусь тем, что изменил свое представление о чести. Как случилось, что я увял в столь юные годы? Но разве это увядание? В каком-то смысле да, но, с другой стороны, это сохранение себя. Сгинув где-нибудь, потерявшись в жизни, я стану, быть может, более истинным и истым фон Гунтеном, чем если бы остался дома, прозябал бы там и усыхал, кичась своей родословной. Так уж будь что будет! Я совершил свой выбор. Во мне живет странная энергия познания жизни с самого низа и непреодолимая страсть так подкалывать людей, чтобы они мне открывались. Тут мне вспомнился господин Беньямента. Но буду лучше думать о чем-нибудь другом, то есть о том, о чем я еще способен думать.