—
А Хэнк говорит: «В том дерьме нет ни ритма, ни силы. Я люблю более сильные вещи».
А я отвечаю: «Этот предрассудок делает тебя страшно ограниченным».
А он: «Эта музыка не для мужчин».
А я: «Может, тогда ты сделаешь исключение для слабого пола?»
А он: «А я считаю, что бабы тоже должны держать хвост пистолетом…»
И я говорю: «Ладно, Хэнк, прости». (Видишь, все еще пытаюсь по-честному быть Хорошим Мальчиком.) И дальше, друг мой, — чтобы показать тебе, каким тяжелым было мое заболевание, как глубоко укоренилась раковая опухоль, — я даже предпринимаю попытку залатать трещину в наших дружеских отношениях, которая проступила в результате моей невоздержанности на язык. И я говорю, что просто шутил, и «да, брат, я понимаю тебя». Я объясняю ему, что общепризнаны две школы джаза — черная и белая, и то, что он называет джазом для мужчин, безусловно, школа черного джаза. Я упоминаю, что ставил ему лишь представителей другого направления. «Но вот послушай кое-что из черного джаза: ну-ка!»
И что я ставлю? Естественно, Джон Колтрейн. «Медь Африки». Не припоминаю, чтобы питал какой-нибудь злобный умысел, делая это, но кто может быть уверен? Можно ли давать слушать Колтрейна непосвященным, подсознательно не надеясь на худшее? Как бы там ни было, если я этого желал, мое подсознание должно быть страшно довольно, так как спустя несколько минут раздирающего внутренности соло тенор-саксофона Хэнк отреагировал соответственно плану: «Что это за дерьмо? — (Ярость, непонимание, зубовный скрежет — классический набор реакции.) — Что это за куча дерьма?!»
«Что ты спросил? Это черный джаз, страшно мужественный и мускулистый, с яйцами до земли».
«Да, но… постой…»
«Разве нет? Послушай; вот это, как четко ла-дида?»
«Не знаю…»
«Да ты послушай, разве нет?»
«Наверное… да, но я говорил не о том…»
(