Я вошел в узкие железные ворота и пересек закрытый двор, очертания которого едва различались при слабом свете фонаря, подвешенного над парадным крыльцом Губернаторского дома. Как я и ожидал, первый, кого я увидел, переступив порог, был мой добрый знакомый, хранитель преданий; он сидел перед камином, в котором ярко пылал антрацит, и курил внушительных размеров сигару, пуская огромные клубы дыма. Он приветствовал меня с нескрываемым удовольствием: благодаря моему редкому дару терпеливого слушателя я неизменно пользуюсь расположением пожилых дам и джентльменов, склонных к пространным излияниям. Придвинув кресло ближе к огню, я попросил хозяина приготовить нам два стакана крепкого пунша, каковой напиток и был незамедлительно подан — почти кипящий, с ломтиком лимона на дне, с тонким слоем темно-красного портвейна сверху, щедро сдобренный тертым мускатным орехом. Мы чокнулись, и мой рассказчик наконец представился мне как мистер Бела Тиффани; странное звучание этого имени пришлось мне по душе — в моем представлении оно сообщало его облику и характеру нечто весьма своеобразное. Горячий пунш, казалось, растопил его воспоминания — и полились повести, легенды, истории, связанные с именами знаменитых людей, давно умерших; некоторые из этих рассказов о былых временах и нравах были по-детски наивны, как колыбельная песенка, — иные же могли бы оказаться достойными внимания ученого историка. Сильнее прочих поразила меня история таинственного черного портрета, висевшего когда-то в Губернаторском доме, как раз над той комнатой, где сидели теперь мы оба. Читатель едва ли отыщет в других источниках более достоверную версию этой истории, чем та, которую я решаюсь предложить его благосклонному вниманию, — хотя, без сомнения, мой рассказ может показаться кое-кому чересчур романтическим и чуть ли не сверхъестественным.
В одном из апартаментов Губернаторского дома на протяжении многих лет находилась старинная картина; рамы ее казались вырезанными из черного дерева, а краски так потемнели от времени, дыма и сырости, что на холсте нельзя было различить даже самого слабого следа кисти художника. Годы задернули картину непроницаемой завесой, и лишь полузабытые толки, предания и домыслы могли бы подсказать, что было когда-то на ней изображено. Губернаторы сменяли друг друга, а картина, словно в силу какой-то неоспоримой привилегии, висела все там же, над камином; она продолжала оставаться на прежнем месте и при губернаторе Хатчинсоне, который принял управление провинцией после отъезда сэра Фрэнсиса Бернарда,
{69}переведенного в Виргинию.Однажды днем Хатчинсон сидел в своем парадном кресле, откинувшись на его резную спинку и вперив задумчивый взор в черную пустоту картины. Между тем время для такого бездеятельного созерцания было в высшей степени неподходящее: события величайшей важности требовали от губернатора самых быстрых решений, ибо не далее как час назад он получил известие о том, что в Бостон прибыла флотилия английских кораблей, доставивших из Галифакса три полка солдат для предупреждения беспорядков среди жителей. Войска ожидали разрешения губернатора, чтобы занять форт Уильям, а затем и самый город.
{70}Однако же вместо того, чтобы скрепить своею подписью официальный приказ, губернатор продолжал сидеть в кресле и так старательно изучал ровную черную поверхность висевшей против него картины, что его странное поведение привлекло внимание двух людей, находившихся в той же комнате. Один из них, молодой человек в кожаной военной форме, был дальний родственник губернатора, капитан Фрэнсис Линколн, комендант Уильямского форта; другая, юная девушка, сидевшая на низкой скамеечке рядом с креслом Хатчинсона, была его любимая племянница, Элис Вейн.В облике этой девушки, бледной, одетой во все белое, чувствовалось что-то воздушное; уроженка Новой Англии, она получила образование в Европе и потому теперь казалась не просто гостьей из чужой страны, но почти существом из иного мира. Много лет, до самой кончины ее отца, она прожила вместе с ним в солнечной Италии и там приобрела живейшую склонность к изящным искусствам, особенно к скульптуре и живописи, — склонность, которую не часто можно было удовлетворить в холодной и аскетической обстановке жилищ местной знати. Говорили, что первые опыты ее кисти уже выказывали незаурядное дарование; но суровая атмосфера Новой Англии неизбежно сковывала ей руку и отнимала краски у многоцветной палитры ее воображения. Однако упорный взгляд губернатора, который, казалось, стремился пробиться сквозь туман долгих лет, окутывавший картину, и открыть предмет, на ней изображенный, возбудил любопытство молодой девушки.
— Известно ли кому-нибудь, милый дядюшка, — спросила она, — что это за картина? Быть может, предстань она перед нашим взором в своем первозданном виде, мы признали бы в ней шедевр великого художника — иначе отчего она столько лет занимает такое почетное место?