Получив аттестат, Вильгельм подался в Нью-Йорк. Там работал кельнером и был гитаристом в малоизвестной группе Desmond Child and Rouge.
[25]Через год он вернулся, похожий на попугая. С красными волосами, в желтых продранных джинсах, на шее болтаются колокольчики… Он делал вид, будто разучился говорить по-немецки: «Как это сказать — hall? Ах, ну да: зал, с настеленными полами». Число его любовников, чьи имена он записывал в книжечку, испугало меня — неужели правда больше ста тридцати? Вильгельм всегда был чувствителен к формальностям.Еще одно неземное существо из ансамбля Desmond Child and Rouge соизволило посетить нас в нашей люнебургской глуши: красотка Мелани. У этой столичной нью-йоркской штучки чуть крыша не поехала от восторга, когда она, присмотревшись к одежде и нравам местных жителей, обнаружила, что здесь, в немецкой глубинке, уже в полном разгаре только начавшийся у нее на родине revival
[26]стиля пятидесятых годов. Мы не стали ее разубеждать — посвящать в ту тайну, что «эра пятидесятых» у нас возродиться не может, поскольку, собственно, до сих пор не закончилась.— О, эти восхитительно-абсурдные абажуры!
— You would have to pay a fortune for it in the Village
[27]Поскольку Вильгельма всегда привлекали авантюры, в Гёттингене он начал изучать арабский и очень быстро вошел в число колоритнейших фигур тамошней ночной жизни. Благодаря одному (поначалу несерьезному) знакомству он стал совладельцем билефильдской фирмы по производству мужских рубашек.
Рубеж 1999–2000-го… Далее речь пойдет о том, что мне навязала судьба: о неразрывном переплетении страдания и счастья, богатства впечатлений и долгого прощания. К украшательству душа моя не лежит. Выбора у меня нет. Мне придется соединить в своем тексте жизнь и смерть. Это будет история одного года, если говорить в самых общих чертах. Что-то, может, покажется вам преувеличением, где-то вы заскучаете. Но ведь так и должно быть, в этом тоже есть своя правда.
До сих пор я часто ловлю себя на мысли: надо бы позвонить Фолькеру. А когда иду по улице, бессознательно замедляю шаги, чтобы он не устал.
Канун нового 2000-го года — в Париже — протекал мирно. Представьте: Сержу сорок пять. Его волосы, когда-то спускавшиеся до плеч, теперь коротко острижены, с просверками седины. Оттого, что Серж собирает урожай, подрезает лозы, ездит на тракторе, руки у него огрубели, как у винодела. Двадцать лет он регулярно, в самых блестящих компаниях, посещал театры, сидел в первых рядах партера или в ложах, теперь же во время своих редких наездов в Париж лишь в порядке исключения покупает театральные билеты. А если и покупает, то в основном на пьесы, связанные с эпохой Людовика XIV. Скажем, на спектакль-монолог (в Театре Монпарнаса) об овдовевшей маркизе де Ментенон,
[28]которая вспоминает время, когда была тайной супругой короля-солнца: «Ах, теперь я осталась ни с чем»; или на трагедию «Британик» Жана Расина, [29]где преступная императрица Агриппина, осознав, что Нерон превзошел ее, свою мать, коварством, в ужасе восклицает: «Я бы боялась его, если бы сам он не боялся меня!»…Тридцатого декабря мы с Сержем съездили в Версаль. По надписи на фронтоне, «А TOUTES LES GLOIRES DE LA FRANCE»,
[30]стекал дождь. Неделей раньше над Францией пронесся опустошительный ураган. Тысячи деревьев, вырванные с корнем, лежали поперек аллей и преграждали доступ к статуям. Одинокий небесный бегун в развевающемся снежном плаще продирался сквозь ветвистые кроны или выбирал себе более легкий путь — над ними. Очередь посетителей перед главным входом (перед Посольской лестницей, в том месте, где мадам де Помпадур когда-то намеревалась построить для себя частный театр) тянулась на сотни метров, занимая чуть ли не весь парадный двор. Здешнее «вавилонское смешение языков» уже не ограничивалось, как в прежние годы, западно-европейцами, американцами и японцами. Теперь повсюду слышалась и славянская речь. Женщины в меховых шубах, до неприличия злоупотребляющие косметикой, скорее всего, были русскими — женами каких-нибудь мафиози. В самом дворце народу толклось не меньше, чем на вокзале. Под расписными плафонами работы Лебрена и Миньяра [31]передвигались — от спальни Дюбарри [32]к Салону Геркулеса [33]— бесчисленные туристы, слушая запись экскурсии через наушники или ориентируясь на экскурсоводов-иностранцев, высоко вздымающих опознавательные таблички; но «холодная помпезность» версальских анфилад вряд ли им хоть что-нибудь говорила. Туристы лишь портили — окисляли своим дыханием — отделку из серебра и бронзы. Определенно только уникальность и грандиозность Версаля спасали его от забвения, а вовсе не связанные с ним истории. Никто уже не верил, что именно здесь — центр Вселенной. И, тем не менее, дворец хранил верность своим давно умершим обитателям. Дворец как таковой, и дворцовая церковь, и Зал для игры в мяч, в котором некогда огласили права человека, были погружены в колдовской сон, как это ощутил еще Андре Шенье [34]незадолго до своей гибели под ножом гильотины: