А дальше явился к нему глагол «откупаться», на внутреннем языке малозначительный, но на внешнем — Михаил Петрович вдруг понял это с леденящей ясностью — исчерпывающий его убогую жизнь до самого дна. Кому нужна эта его иссушающая работа, если он за свои сорок два года не порадовал, не осчастливил ни одно живое существо, не догадался даже завести детей, если с кроткой женщиной, живущей только ради него, он разговаривает разве что о полочках на балконе? Теоремы Швиндлера, наверное, выдумка, баловство — все, кроме пятьдесят четвертой. Кроме Теоремы Этики.
Рязанцев еще попытался вернуться в себя. Сделал несколько дыхательных упражнений, которым его выучил Василий Степанович, но внутренний язык уже не возвращался. Пришлось снова включить машину я взяться за телефонную трубку. Он знал: Василий Степанович, к счастью, тоже работает в эту ночь на машине.
— Вы были глубоко неправы насчет меня в смысле пятьдесят три, — глухо, без приветствия произнес он в трубку.
— Не может быть, — всполошился приятель. — Неужели не идет?
— Не идет. И не может пойти, так сказать, в смысле пятьдесят четыре. Не та я особь, до эволюции не дорос. И вообще — все это баловство, — Михаил Петрович открыл в себе способность невесело усмехаться.
— Не надо отчаиваться, — засуетился Василий Степанович. — Это бывает. Киай приходит не всегда.
— При чем тут ваш киай? На кой мне черт эти диалекты, я только начинаю понимать русский язык, Скажите лучше, не загружена ли наша большая, перебил его Рязанцев.
— Сегодня свободно, — уныло ответил приятель.
— Тогда позвольте мне подключиться…
В том институте строжайше запрещали подключать к большой машине посторонних. Рязанцев знал это, но вдруг понял, что Саркисяна подводить нельзя. Большая могла разделаться с оптимальным вариантом за два часа.
Василий Степанович никогда не слышал, чтобы Рязанцев кого-нибудь о чем-нибудь просил. «Черт с ним, с Калмыковым», — решил он про себя, а вслух сказал коротко:
— Включаю.
Теперь у Михаила Петровича было два свободных часа. Он запер машинный зал и побежал в соседний двор. Магазин был уже закрыт, но около служебного входа возился с какими-то ящиками дюжий детина в тельняшке и с беломориной в зубах.
— Будьте любезны сказать, — обратился к нему Рязанцев, — нельзя ли здесь раздобыть пакет молока?
— Вот тебе на, — был ответ. — Я-то думал, ты за бутылкой.
И звучало это «ты» совсем не обидно.
— Нет, за молоком. Жена болеет.
— Погоди… — Детина нырнул в дверь, и вместе с ним нырнул благодушный запах жигулевского пива. Через минуту грузчик вернулся с измятым пакетом. Рязанцев протянул ему рубль.
— Бог с тобой, брат, — отвечал человек в тельняшке, закуривая новую папиросу. — С ума сошел? Спрячь. Беги к своей бабе.
И стало вдруг легко, как никогда в жизни. Новые, легкие слова и формулы всплыли из мутных глубин непонимания. Это не был тайный, забытый им внутренний язык; слова понял бы и ребенок. Почувствовав их безоружную, но прочную силу, Рязанцев мгновенно облек в них и проблемы Гильберта, и белореченский проект, и многое другое, ему самому еще неведомое.
И этот последний рубль пригодился. У трамвайной остановки невесть откуда взялась старушка цветочница. Подбегая к ней, Рязанцев вдруг сообразил, что первый раз в жизни покупает цветы.
Валерий Полищук
Контакт
Утренняя дорога состояла из девяти пролетов по десять ступенек каждый, а потом трехсот сорока двух шагов до станции метро. Лукомский прошагал сто шестьдесят восемь, когда его остановил осипший голос:
— Здравствуйте, Валерий Лукьяныч.
Сбившись со счета, он затормозил на гололеде и ответил раздраженно:
— Здравствуй, мальчик.
Существо в детской шапке, в громадных ботинках на тощих ногах зябко поежилось и просипело:
— Вы меня, наверное, не узнаете. А я Сережа. Из Липецка.
На минуту умолкло, нервно проглотило слюну и напомнило:
— Я ваш сын.
И только после этого Лукомский не без ужаса вычислил, что уже тридцатое, начинаются новогодние каникулы. А бывшая жена — верно — неделю назад заявила по телефону, что пришлет увязшего в двойках сына для перевоспитания и на поправку. Лукомскому припомнились виденные по телевизору мужественные отцы, и он заговорил бархатным баритоном:
— Рад тебя видеть. Ужасно спешу. Вот тебе ключ — моя квартира триста восемнадцать. Поешь чего-нибудь из холодильника. Я, дружок, буду к вечеру.
Он не насчитал и дюжины шагов по скользкому тротуару, а было ему уже не по себе из-за этого телевизионного баритона, из-за собачьего словечка «дружок». В таком непривычном состоянии Лукомский расслабился, упустил момент и, садясь в поезд, не сумел захватить свое обычное укромное место в закутке около двери. И на работу приехал растерзанный.