— Тебя? Как тебе сказать? Нужна ты мне сейчас. Как болячка нужна. Ведь ишь ты какая! Все превзошла, и нет в тебе страха ни к чему. И ночью ты нужна мне. Не укрепился я ещё достаточно. Вот, как капитана Сиверсова на Морской убил на глазах его жены и ребёнка, с той поры покой по ночам потерял. Все мерещится он мне. Потом, как громили мы дом на Каменностровском, я штыком полоснул городового, а кровь мне на шею. Ну, ночь настанет — жутко. Неужто, думаю, Бог есть? Муки совести? Так нет, не совесть, а так, точно страх. А с тобой мне не страшно. Всю-то ночь ты, Дженька, возишься, да страстью своею мучаешь, ну и забудешь. А днём я так думаю — откопал бы их обоих, да по всему свету раскидал бы по кускам, чтобы не мучили. Вчера под утро заснул я, пьяный, у тебя и вижу сон. Будто приходит ко мне Зорька и говорит: «Не ладно вы закопали на Марсовом поле жертвы революции. Близко очень. Ночью они возятся, грызут друг друга», и так это отчётливо, так ясно. И знаешь, посмотреть захотелось, раскопать. Что, как грызутся, а? Упокойники-то?
— Что, тебе Зорька снится? Забыть не можешь? Осетров нахмурился.
— Что ж, Дженька. Не скрою, любил девчонку. Сам бы бросил и ничего. А то меня злоба взяла, что, не спросясь, разлучили нас, и знаю кто. Генерал Саблин. Запрятал невесть куда. Ну да, найду!
— Найдёшь, что сделаешь?
— Не знаю. Может, убью.
— Значит — любишь?
— Не знаю. Не любил бы, так Гайдука видеть бы мог, не ревновал бы. А то ревность какая-то.
— Да ведь сам предложил.
— Сам. По-товарищески. Думал, очень просто. Все общее и она, полюбовница, тоже пополам. А на поверку вышло — не могу.
— Плохой ты коммунист.
— Погоди. И у меня это явится. Не сразу, не вдруг. У меня такая мысль что обладание женщиной и убийство — всё одно. Вот я и думаю, хорошо бы так: взять девушку, невинную совсем, которая ничего бы не знала, или хотя девочку махонькую, натешиться над ею, а потом убить. Вот это ощущение!
— Ты садист, Миша.
— Не понимаю я этого. Худое что?
— Нет. Потому ты мне и приятен, что у тебя возможности большие.
— Большие, говоришь?.. Так… А как думаешь, Наполеоном я мог бы стать? Я так понимаю. Наш народ — не французский. Наш народ смелостью надо взять, озорством. Тогда он твой, рабом станет. Я так понимаю, есть, к примеру, у нас чудотворные иконы, ну Казанская что ль. И народа уйма при ней. Старики, старухи, женщины, дети, купцы богатые, мужичье и все на коленях. «Владычице, спаси!» И вот прийти и самую что ни на есть гнусную пакость сделать, чтобы самому срамно стало, а потом и посмотреть. Я так думаю: для народа я после того святее иконы стану. Потому святее, что сильнее. Или там взять мощи какие-нибудь, Серафима Саровского что ль, и развернуть и надругаться — вот тогда Наполеоном станешь. Наш народ — раб. Ему сила нужна, палка. Царское правительство тряпкой оказалось, вот и сгинуло. Смертной казни испугалось. Нет, я бы так! Вы бунтовать! Да? Пришёл бы один, с пулемётом. Становись на колени, подлецы! Ведь стали бы! А! И с пулемёта их всех уложить бы. Может быть, я через то и ненавижу так русский народ, что уже больно презираю.
— Откуда, Миша, у тебя мысли такие?
— Из головы…
Осетров помолчал немного.
— Ну тоже и не все из головы. Подружился я в совете с Коржиковым, солдатом. Вот этот все может. Я так полагаю, вот кто Наполеоном российским станет, потому что у него ничего святого. А наш народ, как я понимаю, — ему либо явись святым, либо наплюй на всё. Середины он не поймёт.
Осетров бросил папироску и сказал:
— Ну, пойдём, Дженька, поедим да попьём.
И он запел на весь парк:
— Эх, Дженька, Дженька, мутит меня тоска молодецкая и хочу чего-то, а чего, и сам понять не могу!
XI
Павлик Полежаев неожиданно приехал с фронта. На расспросы о том, что там делается, только рукою махнул.
Вечером вся молодёжь: Павлик, Ника, Оля и Таня Саблина собрались вместе.
Лика, вернувшийся из караула, рассказывал о том, что он видел во дворце. Он был смущён.
Они сидели на небольшом стеклянном балконе, убранном пальмами и цветами. Это было любимое их место для тайных разговоров, таких, которые не должны были слушать посторонние уши.
— Поговорить с Государем или с кем-либо из его семьи не удалось, — рассказывал Ника. — Это невозможно. Солдаты ни на минуту не оставляют их одних. Они сядут на скамейку — и кто-либо из солдат подсаживается к ним, закуривает, заговаривает, или между собою начинают говорить разные гадости и смеяться.
— Какая пытка! — нервно пожимаясь, сказала Таня.
— Весь мой караул прошёл в том, что я сгонял их.
— Как же ты их сгонял? — спросил Павлик.
— Ах, трудно было. «Товарищ, — говорю, — оставьте, это нехорошо, что вы делаете. Вы показываете вашу несознательность».
— И действовало? — спросил Павлик.