«...Собираюсь ли я выпускать книгу стихов? Я-то собираюсь. Сколько прособираюсь? Не знаю. А сколько будут собираться те, от кого это зависит, мне тем более неизвестно. Знаете, чем становиться просителем и обивать пороги редакций, выслушивать пожелания, как переделать строчки и так далее, — лучше сидеть и писать...» Это так он отвечал на концертах, но на самом деле переживал ужасно свое непризнание как поэта. Как-то он подошел к Эльдару Рязанову: «Эльдар Александрович, это правда, что вы собираетесь ставить "Сирано де Бержерака"?..» Тот отвечает: «Понимаете, Володя, я не хочу в этой роли снимать актера, мне хотелось бы снять поэта...» — «Но я ж тоже пишу», — сказал он как-то застенчиво. Я про себя подумал: «Да, конечно, и очень симпатичные песни. Но это все-таки не в том большом смысле поэзия...» Его било по нервам всю жизнь — его же кумиры и вроде бы приятели явно не желали видеть в нем поэта: «Мы такого поэта не знаем»... А ему уже кроме как писать больше ничего не хотелось делать.
Высоцкий писал: «Это единственная страна — Россия, где поэзия на таком не то что высоком уровне — это само собой, — поэзия великая у нас, величайшая, лучшая поэзия. И мне кажется — не из-за того, что наши поэты были только большими стихотворцами, писали прекрасные стихи, — а из-за того, что они себя достойно вели в жизни — и по отношению к властям, и по отношению к друзьям, по отношению друг к другу и, конечно, к своему творчеству. Из-за этого поэзия всегда была как-то во главе литературы, хотя у нас литература великая, величайшая в мире». Какое восторженное, романтическое, возвышенное отношение к поэзии, к поэтам сохранялось до конца жизни у Владимира Высоцкого и как часто жизнь его отрезвляла!
Однажды по приглашению Роберта Рождественского приехал в Переделкино Левон Кочарян и прихватил с собой Высоцкого. С изменившимся лицом Роберт отозвал Леву в сторону: «Ты что, с ума сошел?! Зачем его притащил? У меня люди... Отправь его как-нибудь». ...Кочарян ушел вместе с Высоцким. И надо же, именно этому спесивому трусу и суждено было, как большому советскому литературному начальнику, готовить первый сборник стихов «Нерв» уже после смерти Владимира Высоцкого. И не отказался же! Впрочем, конкуренция у гроба оказалась высочайшей именно среди тех, кто при жизни похлопывал Высоцкого по плечу.
Марина Влади пишет в книге «Владимир, или Прерванный полет»: «Эти беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: "Они делают все, чтобы я не существовал как личность. Просто нет такого — и все". До самого конца ты будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта». Вот почему Высоцкий плясал от радости, когда услышал впервые в жизни доброжелательные слова от Иосифа Бродского, который позже рассказывал в интервью Соломону Волкову: «Впервые услышал его из уст Анны Ахматовой — "Я был душой дурного общества". Я думаю, что это был невероятно талантливый человек, невероятно одаренный, совершенно замечательный стихотворец. Рифмы его абсолютно феноменальны... В нем было абсолютно подлинное языковое чутье, да? И рифмы совершенно замечательные. Я по этому признаку сужу. Я человек дикий, для меня рифма — главное...» Но и это единственное признание было получено где-то далеко, в Америке, дома же пропасть только нарастала: между его всенародной известностью и изгойством в творческой среде. Нарастала и внутренняя депрессия, нарастало чувство тотального одиночества. Отсюда горечь откровенных признаний: «Я не могу, я не хочу играть... Я больной человек... После "Гамлета" и "Галилея" я ночь не сплю, не могу прийти в себя, меня всего трясет — руки дрожат... Я помру когда-нибудь, я когда-нибудь помру... а дальше нужно еще больше, а у меня нет сил... Я бегаю, как загнанный заяц... Хочется на год бросить это лицедейство... это не профессия... Хочется сесть за стол и спокойно пописать, чтобы оставить после себя что-то...» Нарастает и степень трагичности в его поединке со смертью.
Кто кончил жизнь трагически, тот — истинный поэт,
А если в точный срок, так — в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
Другой же — в петлю слазил в «Англетере».
«Слабо стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа!»
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа —
И режут в кровь свои босые души!