С поэзией собственной я и в самом деле с тех пор решительно завязал. Кстати, примерно так же вслед за мной завязал со своим модернизмом и критик из «Нашего современника» Александр Казинцев, когда-то начинавший со стихов в кругу Сергея Гандлевского. Да и кто в молодости не был тем или иным радикалом? А северные стихи Иосифа Бродского (некоторые из них он читал мне тогда при нашей встрече) до сих пор считаю лучшими в его творчестве. Со мной спорили некоторые мои друзья, называя его стихи периода ссылки вынужденными, покаянными, покорными, другие вообще при имени Бродского фыркали и ухмылялись.
Тем временем поэт уехал в Америку открывать мировую культуру, сам не раз менял свою стилистику, порывая с романтизмом, добавляя к совершенному неоклассицизму несвойственную ему иронию, то уходя в античные имперские мотивы (надо сказать, удачно), то ломая свой стих под английские каноны, что приводило и к неизбежной холодности стиха, и к непривычному построению строфы. Многое из его американской поэзии я просто не приемлю. Во многом я согласен с критикой в его адрес и Александра Солженицына, и Наума Коржавина. «Из-за стержневой, всепроникающей холодности стихи Бродского в массе своей не берут за сердце. И чего не встретишь нигде в сборнике — это человеческой простоты и душевной доступности... Запад! Запад Бродскому люб — и не только потому, что в нем господствует Нравственный Абсолют, и не только потому, что он основан на индивидуальности и приоритете частной жизни; хотя в приверженности к демократии Бродского не упрекнешь: ни в чем не проявлена... Он был всегда — эли тарист, так и говорил откровенно. Он — органический одиночка...» — пишет Солженицын.
Но все эти жесткие слова я бы отнес к позднему периоду творчества Иосифа Бродского. Кстати, и примеры самые убийственные Солженицын берет именно из поздних его стихов.
Я бы так сформулировал свое отношение к Бродскому: он родился и вырос в русской культуре, был русским поэтом, позже попробовал уйти в англоязычную культуру — культуру новых имперских победителей, но у него с этим переходом почти ничего не получилось. И все его поздние провалы — это как чужая одежда, пусть и броская, и модная, и красивая, но не налезающая на его бренную плоть. Мешает все та же русскость:
В потетеле английской красной шерсти я
не бздю крещенских холодов нашествия,
и будущее за Шексной, за Ворсклою
теперь мне видится одетым в вещь заморскую.
Я думаю: обзаведись валютою,
мы одолели бы природу лютую.
Я вижу гордые строенья с ваннами,
заполненными до краев славянами,
и тучи с птицами, с пропеллером скрещенными,
чтобы не связываться зря с крещеными.
Вот, думаю, во что все это выльется.
Но если вдруг начнет хромать кириллица
от сильного избытка вещи фирменной,
приникни, серафим, к устам и вырви мой...
Вот и приходится вырывать если не серафиму, то читателям то здесь, то там его грешный, меры не знающий язык, чтобы «...он трепыхался, поджидая басурманина, / как флаг, оставшийся на льдине от Папанина». Прививка англоязычной культуры так же, как и культуры античной к культуре русской, всегда полезна, но было потеряно чувство меры. Может быть, поэт думал, что благодаря своему пластичному еврейству он легко сбросит русский костюм и вырядится во все английское. Не получилось. Русскость в нем оказалась глубже, чем он предполагал. Потому и в поздний его период, наряду с холодными, затянутыми и часто, увы, бессмысленными стихами, вдруг неожиданно проливалась живая кровь поэзии. И что-то берет за душу и вновь околдовывает:
Что нужно для чуда? Кожух овчара,
щепотка сегодня, крупица вчера,
и к пригоршне завтра добавь на глазок
огрызок пространства и неба кусок...
…………………………………………….
а если ты дом покидаешь — включи
звезду на прощанье в четыре свечи,
чтоб мир без вещей освещала она,
вослед тебе глядя, во все времена.
И это написано незадолго до его смерти.
- * -
8. Бунт за лучшую империю