Еще определеннее он высказался в интервью Волкову: «Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение! Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то дух захватывает. Хрестоматийная Россия!»
Вот с таким колоссальным ощущением писалось в ссылке стихотворение «Народ», так поразившее Анну Ахматову, которая записала в своем дневнике: «...Мне он прочел "Гимн Народу". Или я ничего не понимаю, или это гениально как стихи, а в смысле пути нравственного это то, о чем говорил Достоевский в "Мертвом доме": ни тени озлобления или высокомерия, бояться которых велит Федор Михайлович...»
Может быть, постепенно, от стихов о северной природе, о своем северном смирении с жизнью, от стихов, воспевающих крестьянскую избу и крестьянский труд, он и пришел к своему «величию замысла» — к стихотворению «Народ». Ода из тридцати шести строк:
Мой народ, не склонивший своей головы,
мой народ, сохранивший повадку травы:
в смертный час зажимающий зерна в горсти,
сохранивший способность на северном камне расти...
Без всякого умысла думаю, что если бы это стихотворение было посвящено не чужому для поэта еврейскому народу, то оно бы уже вошло во все хрестоматии Израиля. Однако поэт посвятил его по велению своей, созревшей до такого состояния души, русскому народу. Анна Ахматова назвала это стихотворение даже еще более пафосно, переиначив заголовок, — «Гимн Народу». Под таким названием упоминание о нем можно встретить в дневниках Ахматовой и позже; после случившегося с ней сердечного приступа она пишет: «Хоть бы Бродский приехал и опять прочел мне "Гимн Народу"». Давний друг поэта Лев Лосев в своей филологической статье «О любви Ахматовой к "Народу"...» совершенно точно оценил это стихотворение как продолжение ахматовской традиции любви к своему народу, своей стране и своему языку, как стихотворение «великого замысла». Почти все другие его ленинградские приятели, от Анатолия Наймана до переводчика Андрея Сергеева, посчитали стихотворение «Народ» лишь «паровозиком», написанным в надежде на снисхождение властей. Как мелко они ценят самого поэта! И зачем нужен был этот «паровозик» Иосифу Бродскому в декабре 1964 года, когда не было еще никаких надежд на досрочное освобождение и тем более на публикацию в какой-нибудь, даже районной, печати? Да и так ли наши власти любили народность в стихах того же Николая Рубцова или Ярослава Смелякова? Народность в историческом понимании никогда не была в чести у партийного начальства, и боялись ее не меньше, чем диссидентства. Вряд ли и чуткая Ахматова стала бы хвататься, как за лекарство, за заказное, конформистское стихотворение.
...Припадаю к народу, припадаю к великой реке.
Пью великую речь, растворяюсь в ее языке.
Припадаю к реке, бесконечно текущей вдоль глаз
сквозь века, прямо в нас, мимо нас, дальше нас...
Блестящие поэтические строчки, совпадающие, к слову, с концепцией самого поэта о величии языка. Жаль, что это стихотворение не попалось на глаза Александру Солженицыну ко времени написания его статьи о Бродском в «Литературной коллекции». Печально и то, что американские друзья поэта, как могли, умаляли его северные стихи, выбрасывая их из книг и антологий, печально, что и самого поэта уговорили отказаться от многих его ранних стихотворений ради вхождения в мировую культуру. Ценю мужество и независимость Льва Лосева, не единожды в своей американской жизни идущего поперек потока — и в случае с нападками на Солженицына после «Августа 1914 года», и в случае с пренебрежительным отношением к достойным северным стихам Иосифа Бродского.
Высоко ценил его северную поэзию и Евгений Рейн, давно отдалившийся от стаи «ахматовских сирот».