Мы с надеждой оборачивались к востоку; с гневным нетерпением вглядывались в темноту; крик петуха, в дневное время звучащий столь весело, казался жалобным и неприятным; скрип потолочной балки, полет невидимых насекомых — все словно предвещало беду. Утомленная Клара сидела в изножье постели; несмотря на постоянные усилия, веки ее все более тяжелели; два или три раза она стряхивала сон, но наконец была побеждена и уснула. Айдрис находилась у постели, держа Ивлина за руку; мы боялись заговорить. Я то склонялся над ребенком и щупал пульс на маленькой ручке, то подходил к его матери. Перед рассветом я услышал, что больной вздохнул; лихорадочный румянец исчез, пульс забился ровно, беспамятство сменилось сном. Долго я не смел надеяться; но, когда ровное дыхание ребенка и влага, выступившая на его лбу, стали верными признаками отступления болезни, я решился шепнуть об этих переменах Айдрис и сумел убедить ее, что говорю правду.
Однако ни мои уверения, ни быстрое выздоровление нашего ребенка не могли вернуть ей, хотя бы отчасти, прежнего спокойствия. Пережитый страх был слишком сильным, чтобы он мог смениться ощущением безопасности, казавшейся ей теперь сном, от которого она очнулась,
или как тот, кто, убаюканный волнами, пробуждается, когда корабль идет ко дну. Прежде у нее случались временами приступы страха — сейчас не бывало даже кратких мгновений надежды. Ее прекрасное лицо более не освещалось улыбкой; иногда Айдрис пыталась изобразить ее, но это вызывало поток слез и волны горя смыкались над обломками прежнего счастья. Когда я был рядом, она все же не вполне предавалась отчаянию, ибо всецело мне доверяла. Казалось, она не допускала возможности моей смерти и возлагала на меня весь груз своих тревог, полагаясь на мою любовь. Так озябший олененок жмется к оленихе, раненый птенец прячется под материнское крыло, а малый разбитый челн ищет прибежища под какой-нибудь спасительной ивой. Не с гордостью, как в дни нашего счастья, но с нежностью и радостным сознанием того, что ей со мною спокойнее, я прижимал к груди мою дрожавшую подругу, старался отгонять от нее черные мысли и оберегать ее чувствительную натуру от тяжелых впечатлений.
В конце этого лета произошло еще одно событие. Из Германии возвратилась графиня Виндзорская, бывшая королева Англии. В начале лета она уехала из опустевшей Вены; все еще неспособная смирить свою гордость, она долго медлила в Германии, а приехав наконец в Лондон, несколько недель не извещала Адриана о своем возвращении. Несмотря на ее долгое отсутствие и всегдашнюю холодность, он встретил мать ласково, надеясь излечить раны оскорбленной гордости и обиды, но она ответила полным непониманием. Айдрис с радостью узнала о возвращении матери. Ее собственные материнские чувства были очень пылкими, и ей казалось, что родительница за долгие годы одиночества утратила надменность и жестокость и обрадуется дочерней любви. Первое, что умерило ее чувства, было указание павшей английской монархини ни в коем случае не навязывать ей встречи со мной. Она заявила, что согласна простить дочь и признать внуков, но больших уступок пусть от нее не ждут.
Мне это условие показалось причудой (чтобы не сказать больше). Теперь, когда среди людей исчезли все сословные различия, такая гордость выглядела совершенно бессмысленной; когда мы ощущали братские чувства ко всем человеческим существам, гневные воспоминания о навсегда миновавшем времени представлялись более чем глупыми. Айдрис была слишком поглощена своими страхами, чтобы рассердиться, и едва ли сильно огорчилась; она сочла, что причиной столь упорного злопамятства служит бесчувственность. Это было не совсем так. Под видом бесчувственности таилось упрямство; высокомерная дама гордо скрывала происходившую в ней душевную борьбу; эта рабыня гордости воображала, будто приносит свое счастье в жертву непреложному принципу.
Все это было фальшиво — всё, кроме наших естественных привязанностей и способности сочувствовать радости или страданию. В мире существовало лишь одно добро и одно зло — жизнь и смерть. Знатность, власть и богатство исчезли как утренний туман. Живой нищий стал более ценным, чем все сословие мертвых лордов, и даже, увы, чем мертвые герои, патриоты и гении. Конечно, это было вырождением человечества, ибо цену утратили даже порок и добродетель. Жизнь — продолжение нашего физического существования — сделалась альфой и омегой желаний, молений и стремлений людей.
Глава девятая