— Горько и больно мне видеть, как иноземцы, приносящие своей торговлей большую пользу государству русскому, не имеют возможности даже помолиться по своему обычаю за успех дела и за здоровье государя всея Руси, — и после короткой паузы, глядя прямо в лицо Афанасию, выдохнул: — государя Димитрия Иоанновича, — а потом продолжил так же тихо и неторопливо:
— Вот ежели бы светлейший князь и великий государь дозволил поставить всего по одному костелу в каждом большом граде, было бы вовсе чудесно. А уж слава о могучем русском государстве обошла бы весь мир, равно как и слава о мудром царе и его не менее мудрых советниках. Думается, что после этого каждый купец почел бы за честь плыть сюда со всевозможными товарами и иметь дела с таким замечательным правителем. — И иезуит низко склонил голову перед Афанасием.
— Это как же? — недоуменно переспросил Нагой. — Рядом с нашим православным храмом нечестивцы какие-то будут в своих вертепах молиться? Слыхал я, в том же Крыму будучи, как они «алла!» орут по утрам, спать мешая. Хошь, чтобы в Москве так же было? Да ты сам-то кто, лекарь? Кажись, в православии крещен был, али не прав я? Так что тебе за печаль до иных вер?
Иезуит поморщился:
— Токмо ради процветания русской державы направлена сия малая просьбишка. Ведь купцы немецкие, французские, италийские да аглицкие не нечестивцы, а такие же христиане, как и ваш покорный слуга, — поправил он Нагого. — Что касается мерзких иудеев или же нечестивых магометян, кои, смешно сказать, ни вина не употребляют, ни свинины в пищу не приемлют, то я бы сам первый отправил их на костер, ибо они грязнее любого язычника, закоснев в своих заблуждениях, — и жестокие огоньки всемирного костра для заблудших душ взметнулись на миг в глазах у иезуита.
Афанасий их не заметил, ибо длилось это лишь мгновение, после чего Симон опустил глаза долу и сразу же уставился на Нагого чистым, невинным взглядом.
— Да у нас в казне, — Афанасий говорил так, будто уже командовал ею, — и денег таких нету. Даже христианские храмы, и те возводить не в состоянии, а ты тут… — Боярин хотел развить свою мысль, но лекарь радостно перебил его:
— Ежели бы великий государь на свои средства воздвиг наши храмы, то мы бы денно и нощно молились богу за его здоровье, но ввиду тяжелого положения страны никто об этом никогда и не заикнется. Разве что когда-нибудь потом. А поначалу все, что нам потребно, мы выстроим самолично и даже более того. — Тут Симон решил, что пора выдвигать новое требование, подав его как уступку. — В благодарность за то, что государь пошел нам навстречу, мы сами воздвигнем больницы и школы, где наши учителя и лекари будут безденежно лечить убогих и больных, обучать страждущих высокому свету истинного знания, и все это токмо из любви к великому царю-батюшке Дмитрию Иоанновичу и его мудрому советнику Афанасию Федоровичу.
— Ну, это попам решать да патриарху, — нерешительно протянул Афанасий, но, заметив разочарование в глазах иезуита, тут же добавил: — Хотя превыше всех у нас царь, и коли речь идет только о дозволении молиться в них иноземцам, то тогда это, — тут он приосанился, — дело государево, и тут церковь перечить не посмеет. Однако плата немаловажная, а вот за какие услуги — толком и не решено.
Симон закусил губу.
«Ну вот, добрались и до самой сути, — промелькнуло у него в голове. — Теперь не ошибиться бы со словами. Конечно, риск огромный, и сразу вывалить на него весь план, все тайные мысли, ничего не оставив про запас, опасно, но, с другой стороны, выбора и нет. Только так, с первой же беседы увлечь его, и не просто увлечь, а повязать по рукам и ногам. Как там у них — корову за рога, кажется? И давить, давить…»
— Разве не решено? — деланно удивился он. — А ведь одну услугу я вам оказал совсем недавно. Вам же непременно нужен покойный мальчик. Думаю, не ошибусь, если скажу, что одним слухом тут не отделаться. Вот я его и приготовил.
— Так это был покойник?! — ужаснулся Афанасий. — Он же шеве…
— Нет, мальчик живой и здоровый. Пока, — уточнил иезуит. — Но в нужный момент он будет отличной кандидатурой, — и после паузы, — для царского гроба.
Афанасий зябко передернул плечами, будто его при таких словах обдало замогильным холодом.
— И не жалко отрока? Невинно убиенная христианская душа громко возропщет, возносясь на небо. Не боишься кары господней?
— Все это будет сделано к вящей славе господней, — жестко проговорил иезуит, и его узкие бледные губы как будто стали еще тоньше, словно кто-то прислонил к его рту два синеватые лезвия без рукояток.
Нагой нахмурился. Где-то он уже слышал это, и теперь его мозг лихорадочно перебирал в памяти главные и второстепенные события жизни. Где — он уже смутно начинал припоминать, а вот кто это говорил — вспомнить было значительно труднее. Нагой уже совсем было отчаялся в своем намерении, но тут Симон произнес следующую фразу:
— Я думаю, святейший престол простит мне невольный грех детоубийства, учитывая, что все мои силы и помыслы посвящены упрочению дальнейшей его славы.
И тут боярина осенило.