— Мне это, однако, кажется странным. Клоце говорит, что он даже рядовых привлекает и комплектует свои роты. Это в такое время, когда общее сокращение армии почти что решено уже в сейме.
— А что вы об этом думаете? — спросил Заремба с бьющимся сердцем.
— Да еще Гаумана привлек к себе в качестве полковника.
— Он понимает военное дело и любит храбрых людей, а Гауман в последней войне вызывал удивление своей храбростью.
— Все-таки я готов побожиться, что что-то готовится. В пограничных воеводствах распространяются агитационные листки, язвительные стишки на сейм. Шляхта, особенно мелкая, волнуется и грозится. Кто-нибудь, наверно, разжигает эти опасные настроения. Но кто?
— Наверно, не кто иной, как честная забота о будущем родины.
— Говорят, будто отставные офицеры помышляют о какой-то конфедерации. Но ведь ты бы, наверно, что-нибудь знал об этом, — посмотрел он ему пытливо в глаза.
— Не знаю ровно ничего. Ведь даже за подачу прошения о возвращении мне чина мои прежние товарищи со мной сейчас чуть не на ножах, — не узнают меня на улице и считают изменником, — уверял Заремба с жаром.
— Они всегда презирают всякого, кто не держится их мнения. Меня тоже объявляют изменником и взяточником за то, что я по своему разумению работаю для отчизны.
Он продолжал бы еще жаловаться на людскую неблагодарность, но вошел Клоце, его правая рука, а за ним бесшумно проследовали в комнату двое юристов с физиономиями голодных собак. Лица их имели лисье выражение; сгорбленные фигуры в черных кунтушах, головы бритые, длинные хищные руки, а под мышками папки с бумагами. Кастелян радушно поздоровался с ними и, усадив их за длинный стол, стал шептаться о чем-то в стороне с Клоце, который поминутно разражался громким смехом, обтирал потное лицо и жирные, точно опухшие руки. Это был человек довольно плотного сложения, румяный, как свежеиспеченная булка, седой, всегда расшаркивающийся и приседающий. Кастелян души в нем не чаял, так как он был чрезвычайно деятелен, весел, сыпал анекдотами, всегда был полон новостей, знаком со всеми, знал обо всем, был на все способен и умел хранить тайну, как никто. Происходил он из древнего немецкого рода, но считал себя поляком и очень гордился своим шляхетством, недавно полученным при содействии дукатов и кастеляна, которому был правой рукой и самым интимным советчиком.
Заремба вышел незаметно, чувствуя себя настолько подавленным, что едва держался на ногах. К счастью, в гостиной никого не было, и он мог дать волю своему волнению, которое сдерживал до этого с большим трудом. Как этот дядя, уважаемый всей родней, ее краса и гордость, этот «непреклонный в своей добродетели и чувствах к отчизне» сенатор, показался ему в настоящем свете! Какое горькое ощущение позора и разочарования! Отец Севера учил его считать дядю человеком высокого ума и образования, мужем непреклонным в гражданской добродетели. А кого он увидел? Низкого эгоиста, единственной целью которого являлось собственное повышение и богатство. Не лучше тех, кому он поклялся накинуть петлю, совершенно таким же. Ему вспомнились принципы, которые дядя пытался ему внушить, и в мозгу его словно зароились отвратительным клубком черви и мерзкие гады. И что же теперь делать? Последовать его совету, уцепиться за рясу епископа, стать доносчиком и шпионом? «Все дороги в Рим ведут», — сказал кастелян. «Но всякой ли дорогой можно идти к святой цели?» — резнула его совесть. «Зато я буду у самого источника всяких махинаций против отчизны, — прозвучал в его душе голос рассудка. — Там я узнаю ее тайных врагов, там я буду оком и ухом на пользу дела!» Мучился, пробовал рассуждать логически, колебался, терзаемый противоречивыми чувствами. В конце концов, однако, строго сказал себе: «Я исполню свой долг перед отчизной!» Непоколебимо решив это, почувствовал большое облегчение. Он отправился в апартаменты кастелянши.
Лакей в белом парике провел его в большую затененную комнату. Зажженные «казолеты» распространяли приятный аромат, застилая розовым туманом очертания стоявших в комнате предметов. Даже зеркала блестели со стен тусклым блеском. В комнате пахло еще воском и вянущими цветами, как в костеле после богослужения. Лиловые обои с золотыми узорами на стенах, тишина, трепещущая отлетевшими вздохами и только что смолкшей музыкой, еще больше усиливали сходство комнаты с часовней.
Кастелянша, привстав с широкого и глубокого кресла, устланного подушками, встретила его очень радушно и подала свою изящную руку для поцелуя. Сидевший рядом с ней монах-доминиканец со строгим аскетическим лицом отложил виолу и, отойдя к окну, стал забавлять попугая, качавшегося в золотом обруче.