Лена кружилась по небольшой кухне, а Андрей отмечал, что время на ней не отражается, хотя, конечно, какое время, и какой это возраст – тридцать один. Но все же… Выглядела она все так же, как шесть лет назад. Пожалуй, только к прежней стройности – она всегда тянулась стрункой вверх – прибавилась женственность, некая приятная тяжесть форм.
Он следил, как покачивается грудь под истончившимся ситцем халата, и тяжелели, немели его ноги.
Прежде он называл ее Аленкой. Чаще всего, когда были с глазу на глаз. Рука в руке. Губы к губам.
Потом имя сразу ушло. Редко, когда нельзя было иначе, говорил: «Лена», еще – цепляя – «Елена Дмитриевна». А как нравилось когда-то шептать ей на ухо нежное «Аленушка». Он сравнил про себя «Аленка» и «Антошка». И последнее казалось теперь лучше, без сказочной народности и понурого сидения на бережке.
Не зря одна их очень умная знакомая сказала: «Аленка…Так коров зовут».
Саму ее при этом звали Марта.
Антошка. Близко. Мило.
Изменил он, получается, имени.
Вот только Антошку он, пожалуй, и теперь не хотел так, как Лену. Была в этом какая-то странность, некое несоответствие. Еще казалось, что за Антошкой, за самим этим именем, кроется нечто большее, чем Бескова, точно оно живет само по себе, сочетаясь с чем-то другим. А за «Аленкой» не стоит уже почти ничего, но тело ее влечет с новой силой.
Вновь в голове мелькнуло белое кружево над водой. Реально, зримо, вот – прямо перед глазами. Он даже руку приподнял, точно надеясь коснуться платья. Сердце качнулось сильнее. Может, с этим связано его странное отношение к Бесковой, к шелестящему сочетанию звуков: «ан-тош-ка», пахнущему шоколадом и кукушкиными слезками. Удивительно, что кроме Лыкова, этого никто не замечал. А он втягивал тихонечко воздух ноздрями и чувствовал вполне ясно тонкий, но явный аромат: …тошш-ка… В ноздрях поднималось суховатое, сладковатое «…шшшш…».
Наваждение длилось лишь мгновение, лишь на долю секунды оказался он на берегу черной реки, и вот уж перед глазами знакомый стол, примелькавшиеся шкафы. Он глянул на Лену, и его потянуло к ней. Захотелось провести пальцем по шее, коснуться под халатом груди и, скользнув ладонью подмышку, лаская спину, опускать руку все ниже и ниже.
Она протирала тарелки, а он незаметно для себя восхищался ею. Рассматривал высокий чистый лоб, напоминавший о ее бабушке полячке, затянутые назад, заколотые в небрежный хвост соломенные волосы, блестевшие на изгибах. Взгляд его надолго остановился на едва-едва шевелившейся в такт выполняемой руками работе нижней губе, припухшей от середины к уголкам.
Грудь на вздохе округло и раскосо отталкивала борта халата. Андрей почувствовал теплый под этим халатом живот и мутящую до головокружения раздвоенность ног. Он услышал свое отвердевшее дыхание, сопение, с которым воздух, вдруг, стал выходить через нос.
Лена внезапно ощутила перемену возле себя, точно сам воздух стал другим – упругим и горячим, скользнувшим по ногам и груди. Повернув голову, она глянула на мужа, намереваясь что-то сказать, и замерла, а он увидел давно забытое: по серому плыла синяя дымка, перед ним были любящие и любимые, очистившиеся от усталости и равнодушия за последние ночи глаза. Ничего не соображая, видя только эти плывущие к нему туманно-синие огни, он встал и шагнул навстречу.
А в глубине души ныло почти не осознаваемое, далекое, будто раздумывал кто-то посторонний: «Конечно, такая красота не может принадлежать ему одному. Не за что».
Это были не его слова, быть может, их прошептал другой Лыков, тот, что всегда скрывался в глубине зеркала.
6
На кухне шипела маслом сковорода, в полутьме коридора тикали часы, серый свет дождливого утра с трудом протекал сквозь сетку тюля, невесомо опускаясь на подзеркальник и стоящую на нем молочно-белую лампу. На смятой постели сидел Андрей и неотрывно смотрел в окно. Минута текла за минутой, а он все сидел и не хотел двигаться.
Переливчато пропел звонок в коридоре, щелкнул замок. До закрытой двери спальни донеслись приглушенные голоса. Кажется, Лена смеялась. Один из голосов, несомненно, принадлежал ей. Во втором Андрей, как будто, узнал голос соседки – маленькой, раньше времени состарившейся женщины – Ирины Петровны Солохиной. Бесцветной, носившей зимой какие-то нелепые меховые шляпки поверх вышоркавшейся шали, а летом – длинные, с низкой талией халаты; странной в своей навязчивости быть ненавязчивой и тягостной в своем желании «никому не быть в тягость».
Она славилась особого рода любопытством: тихо-созерцательным. Ирина Петровна никогда и ни к кому не выражала явного интереса, ни о чем не спрашивала, но, где бы она не появлялась, глаза ее начинали с какой-то тоскливой страстностью выискивать крохи спрятанной или просто невидимой другим чужой жизни. Разговаривала она стесненно, как бы извиняясь за беспокойство, и пахла всегда одинаково – своей квартирой, из дверей которой вечно отзывало почему-то старым растительным маслом и грязной, застоявшейся водой, с растворившейся в ней мыльной пеной.