С Прасковьей Осиповной и Иваном Гавриловичем, своими хозяевами, Павел Груздев жил душа в душу, как одна семья, они считали его своим сыном. Люди это были простые, глубоко православные — «и дедушко, и бабушка», как ласково называл их Павлуша. Как и в Вятских лагерях, сложилась у них небольшая православная общинка: монашек в ссылку привезли верхотурских — мать Егора, мать Тавифа, мать Асинефа, игумения Олимпиада Верхотурского женского монастыря, монахи с Соловков, отец Паласий…
Раз в месяц ходили отмечаться в спецкомендатуру Петропавловска — «придем, документы проверят, никуда не убежал ли». И вот у главного коменданта Юртонова, который им печати ставил, умер отец. А он НКВДешник, но отца захотел отпеть. «Его на кладбище принесли, — рассказывал о. Павел, — флаги спустили… А я говорю:
— Ребята, граждане начальство, разрешите и нам свое дело делать.
— Пожалуйста.
Запели мы на глас восьмый «Благословен Бог» и «Аллилуйя».
— Попы, попойте еще! — стали просить нас. — Приходите!
Аух, нельзя!»
Так день за днем, месяц за месяцем наступил и 53-й год. «Прихожу с работы домой, — вспоминал о. Павел, — дедушка мне и говорит:
— Сынок, Сталин умер!
— Деда, молчи. Он вечно живой. И тебя, и меня посадят.
Завтра утром мне снова на работу, а по радио передают, предупреждают, что когда похороны Сталина будут, «гудки как загудят все! Работу прекратить — стойте и замрите там, где вас гудок застал, на минуту-две…» А со мною в ссылке был Иван из Ветлуги, фамилия его Лебедев. Ой, какой хороший мужик, на все руки мастер! Ну все, что в руки ни возьмет — все этими руками сделает. Мы с Иваном на верблюдах тогда работали. У него верблюд, у меня верблюд. И вот на этих верблюдах-то мы с ним по степи едем. Вдруг гудки загудели! Верблюда остановить надо, а Иван его шибче лупит, ругает. И бежит верблюд по степи, и не знает, что Сталин умер!»
Так проводили Сталина в последний путь рясофорный Павел Груздев из затопленной Мологи и мастер на все руки из старинного городка Ветлуга Иван Лебедев. «А уж после похорон Сталина молчим — никого не видали, ничего не слыхали».
И вот снова ночь, примерно час ночи. Стучатся в калитку:
— Груздев здесь?
Что ж, ночные посетители — дело привычное. У отца Павла мешок с сухарями всегда наготове. Выходит:
— Собирайся, дружок! Поедешь с нами! «Дедушко ревит, бабушка ревит… — «Сынок!» Они за столько лет уже привыкли ко мне, — рассказывал о. Павел. — Ну, думаю, дождался! На Соловки повезут! Всё мне на Соловки хотелось… Нет! Не на Соловки. Сухари взял, четки взял — словом, все взял. Господи! Поехали.
Гляжу, нет, не к вокзалу везут, а в комендатуру. Захожу. Здороваться нам не велено, здороваются только с настоящими людьми, а мы — арестанты, «фашистская морда». А что поделаешь? Ладно. Зашел, руки вот так, за спиной, как положено — за одиннадцать годов-то пообвык, опыта набрался. Перед ними стоишь, не то чтобы говорить — дышать, мигать глазами, и то боишься.
— Товарищ Груздев!
Ну, думаю, конец света. Все «фашистская морда», а тут товарищ. — Садитесь, свободно, — меня, значит, приглашают.
— Хорошо, спасибо, но я постою, гражданин Начальник.
— Нет, присаживайтесь!
— У меня штаны грязные, испачкаю.
— Садитесь!
Всё-таки сел я, как сказали.
— Товарищ Груздев, за что отбываете срок наказания?
— Так ведь фашист, наверное? — отвечаю.
— Нет, вы не увиливайте, серьезно говорите.
— Сроду не знаю. Вот у вас документы лежат на меня, вам виднее.
— Так по ошибке, — говорит он.
Слава Тебе, Господи! Теперь на Соловки свезут, наверное, когда по ошибке-то… Уж очень мне на Соловки хотелось, святым местам поклониться. Но дальше слушаю.
— Товарищ Груздев, вот вам справка, вы пострадали невинно. Культ личности. Завтра со справкой идите в милицию. На основании этой бумаги вам выдадут паспорт. А мы вас тайно предупреждаем… Если кто назовет вас фашистом или еще каким-либо подобным образом — вы нам, товарищ Груздев, доложите! Мы того гражданина за это привлечем. Вот вам наш адрес.
— Ой, ой, ой! — замахал руками. — Не буду, не буду, гражданин начальник, упаси Господь, не буду. Не умею я, родной…
…Господи! А как стал говорить-то, лампочка надо мной белая-белая, потом зеленая, голубая, в конце концов, стала розовой… Очнулся спустя некоторое время, на носу вата. Чувствую, за руку меня держат, и кто-то говорит: «В себя пришел!»
Что-то они делали мне, укол какой, еще что… Слава Богу, поднялся, извиняться стал. «Ой да извините, ой да простите». Только, думаю, отпустите. Ведь арестант, неловко мне…
— Ладно, ладно, — успокоил начальник. — А теперь идите!
— А одиннадцать годков?
— Нету, товарищ Груздев, нету!
Лишь укол мне сунули на память ниже талии… Потопал я».
Дома дедушка с бабушкой встретили известие с великой радостью. В этот августовский вечер 1954 г. ссыльные — а было там человек двести — сняли самую лучшую квартиру и пели песни:
Ой да станут воды…
На душе у всех был праздник.