Прошло несколько дней. Вечером второго закончилась фляга с водой. День спустя в патроне остался последний супрессант. Но он, измождённый голодом, охваченный лихорадкой и практически тронувшийся рассудком, упорно продолжал ползти, по-прежнему надеясь выбраться из этой тлетворной пустоши, которая на деле оказалась гораздо, гораздо длиннее предполагаемых нескольких сотен метров. Навязчивый и даже в какой-то степени пугающий инстинкт выживания безостановочно гнал его искалеченное тело вперёд, за исключением тех моментом, когда оно, полностью выбившись из сил, цепенело и отказывалось двигаться дальше без передышки. В это время воспалённый мозг вместо спасительного забытья из раза в раз мысленно возвращался в тот проклятый день и с затаённым восторгом воспроизводил по памяти героическое сражение сержанта с подлыми ящероподобными тваринами. Подобная зацикленность сама по себе была довольно странной, больше походившей на нездоровое помешательство, однако, как оказалось позднее, это было ещё далеко не самое жуткое. Поистине жутко стало, когда возросший голод внёс свои коррективы: воспоминания о тех ужасных влажных хлопках, с которыми сержант колотил своей утерянной рукой тварин, разбрызгивая кругом кровь и разбрасывая мясные ошмётки, отлетавшие при соприкосновении с пилообразными лапами и топорщившимися хитиновыми чешуйками, наполняли рот вязкой голодной слюной, просачивающейся сквозь возбуждённо трущиеся друг о друга челюсти. Дико хотелось вгрызться зубами в чью-нибудь плоть, откусить кусок побольше и почувствовать, как радостно плещется язык в тёплой кровавой ванне. Чудовищное желание. Пацифистская душа, до сих пор ещё имевшая какой-то вес во всём этом безумии, обливалась скорбными слезами и всеми силами старалась огородить его от этого, насильно вырывая из прочного сна и возвращая в реальность. Головой в тот же миг завладевал всепоглощающий инстинкт, начисто вытесняя всё лишнее. Однако долго так продолжаться не могло.