Нет «ветхих скворешен», зато есть, скажем, не предусмотренный тогда рукомойник теперешнего жильца или его же топор на веранде. А вот сам Стив, он тоже есть, и чем он хуже рукомойника, или шкафа, или уже пропавших «скворешен»? Чем он хуже сосен, уже выросших после нее? Он сидит в темноте перед окном – вместо нее, присутствует «здесь» – вместо нее, он чувствует почти физически себя причастным к тому, что она назвала словом «всё». Да, перед этим окном – разве он сам не принадлежит обновленному «всё»? Он позже родился, он молодой, он не совпал с нею по времени, по полноте восприятия мира, но, если он «здесь», он тоже часть этого обновленного «всё». «Всё» обновляется. Может быть, он конкретно обновил собой «ветхие скворешни» – он «здесь» вместо них, он их заменил. Он – заменитель. Значит «меня переживет» относится к нему тоже – он тоже «переживет». Он и «пережил», но – заочно, заочно!..
Стив чувствовал, что с ним что-то происходит, но он боялся отвлечься от мысли: она ему казалось туманной и ясной одновременно. Еще немного, и он охватит разумом «всё».
«Всё» – это то, что отчуждается от человека после его прекращения.
Смерть – это активная экспроприация мира. Это когда у тебя теперь нет ничего. «Всё» – не твое. «Всё» – теперь не твое достояние. Кстати, вот почему «Пушкин – наше всё»: потому что он умер.
Вспомнил о Бродском. Невероятно: он, двадцатитрехлетний, тоже сидел в этой комнате, перед этим окном. Здесь он, наверное, и ошеломил Ахматову «Большой элегией Джону Донну». А ведь там тоже про «всё». То есть про смерть. «Уснуло всё» – и это рефреном.
У Ахматовой – «ветхие скворешни», приморский ветер и месяц на небе, а у Бродского – необъятный перечень вещей, явлений, сил… «Здесь всё меня переживет, – вновь и вновь повторялось в мозгу Стива. – Всё, даже ветхие скворешни, / И этот воздух, воздух вешний, / Морской свершивший перелет…» Но тут же что-то цеплялось в голове за одно из нескольких «уснуло всё», и вспоминалось наугад: «Уснуло всё. Бутыль, стакан, тазы…» – «Уснуло всё. Окно. И снег в окне…» – «Уснуло всё. Спят реки, горы, лес…» Стив понимал, что «Большая элегия» – это ответ Анне Ахматовой и что этого не знают литературоведы. Ему казалось, что он близок к разгадке какой-то тайны, которую можно лишь здесь разгадать, в этой комнате, перед этим окном, но что-то происходило со Стивом, и он испугался, что все забудет. Страшно заболела голова. Он ощутил себя частицей мировой несправедливости. Он – английская булавка, завалявшаяся в пыли. Он частица мира, утраченного другими. Отобранного у других.
Дальше мысль не работала. Стало еще темнее. В сознании блеснула иголка из «Большой элегии» – образ голоса души умирающего Джона Донна. Не хватало воздуха. Он исчезал.
И тогда был ему удар по затылку.
Подзатыльник, если по-русски.
– Быстро! Окно!
Он вцепился двумя пальцами в крючок и потянул на себя. Был крючок приделан к подоконнику и вдет в ушко на раме окна.
– Вверх тяни! Не на себя!
Вверх потянул – крючок отскочил. Он надавил на раму – окно открылось.
Перегнулся через подоконник и ловил воздух ртом, словно ел темноту.
Она сказала недовольным голосом:
– Даже я знаю, что нельзя закрывать дымоход, пока не прогорят угли.
Он не удивился ни ее голосу, ни тому, что в комнате стало как будто светлее. Она сидела по ту сторону стола, положив руку на скатерть. Но все стало размытым каким-то, неочерченным. Он плохо различал черты ее лица, но и по тому, что различал, узнавал ее. И не удивлялся нисколько.
– Легче?
Похоже, что легче. Но голова болела, и в ушах стоял звон, будто с обеих сторон ударили ладонями по ушам.
– Не представляешь, сколько народу здесь угорело.
Вряд ли под словом «здесь» она имела в виду свой дом. Стив наверняка был единственным, кто угорел в «зеленой будке».
Он вспомнил, как угорел молодой Герцен, когда попал под арест. То ли комната была, то ли монастырская келья. Стив несколько раз перечитывал это место, но так и не понял, что же произошло. Жандарм его отпаивал квасом. Квасом с хреном. Или опаивал?
– Отпаивал, – сказала Ахматова. – Кваса у меня нет с хреном, а что посолидней должно быть. Открой шкаф и возьми.
Стив не заметил своих шагов по комнате – он сразу нашел себя рядом со шкафом. Открыл. Внутри было пусто. Не было даже перекладины для вешалок. И только внизу, в левом углу, стояла бутылка водки. Небольшая. Стив вспомнил, что такие раньше называли «маленькая» (
– Поставь на стол, сходи на веранду, возьми две кружки. Человеческих рюмок у них нет, конечно.
Стив хотел сказать, что не пьет, но вовремя вспомнил, что это будет неправдой: он сегодня уже выпил немного. И опять он не понял, как это у него получилось – пойти на веранду, взять кружки. Вот они уже на столе, а он пытается открыть «маленькую».
– Руки, что ли, дрожат?
– С непривычки, – сказал Стив и не узнал своего голоса (зато ее голос был ее голосом – низким, богатым, хорошо известным по записям).
Он нащупал английскую булавку на скатерти и попробовал воспользоваться ею как открывашкой. Сразу же отказался от затеи. Сказал:
– Тупиково.
Наконец получилось.