Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусировать глаза Эгтверчи еще не умел; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу – например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится – в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет.
Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками.
Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь – сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности – до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином.
Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, – силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая – такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово – Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга – ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.
Но как есть, так есть – ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение – новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то – противоестественное, как и созвучное ему мифическое, – призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва – верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе.[19]
В конце концов, на небе он был, и кому знать, как не ему.
Но все это могло и обождать – какое-то время, по крайней мере. Сейчас же главное, что крохотное существо – беззащитное, как трехдюймовый малек угря, – явно пребывало в добром здравии. Руис-Санчес взял мензурку с водой, мутной от тысяч выращенных в питательной среде Cladocera и циклопов, и отлил примерно половину в загадочно мерцающую амфору. Священник и глазом не успел моргнуть, как крошка-литианин ушел на глубину, в погоню за микроскопическими ракообразными. «Аппетит есть, – рассудительно отметил Руис-Санчес, – значит, здоров».
– Во шустряк! – негромко прозвучало из-за плеча. Священник, улыбаясь, поднял голову. Это подошла Лью Мейд, молодая заведующая ооновской биолабораторией, чьему попечению маленький литианин будет вверен на долгие месяцы. Невысокая и черноволосая, с едва ли не по-детски безмятежным выражением лица, она перегнулась над плечом Руис-Санчеса и, затаив дыхание, глянула в вазу, дожидаясь, пока имаго вынырнет.[20]
– Не разболеется он на наших циклопиках? – поинтересовалась доктор Мейд.
– Надеюсь, нет, – ответил Руис-Санчес. – Циклопики-то земные, но метаболизм литиан удивительно похож на наш. Даже цвет крови у них определяется чем-то вроде гемоглобина – хотя, конечно, не на железе, на другом металле. И планктон их – из очень близких родственников наших циклопов и водяных блох. Нет – если уж он пережил полет, то и заботу нашу как-нибудь выдюжит; даже благие намерения.
– Полет? – с расстановкой переспросила Лью. – Как мог ему повредить полет?
– Ну, точно сказать не могу. Пришлось рисковать. Штекса – его отец – преподнес нам его прямо в вазе, уже запечатанной. Мы представления ни малейшего не имели, что там и как он предусмотрел в плане мер безопасности. А вскрыть вазу опасались; в чем я стопроцентно был уверен, так это что Штекса не стал бы опечатывать ее просто так; в конце концов, собственную физиологию он знает явно лучше любого из нас, даже доктора Микелиса или меня.
– К чему я, собственно, и клоню, – сказала Лью.