Он ведь слишком привык командовать, чтобы отказаться от этой привычки. И наверняка находил поводы для недовольства, а Мишка терпел. У него были бездонные запасы терпения. И Стаса, быть может, простил бы, если бы Стас сумел перебороть свою гордость и попросить прощения. Но Стас ведь полагал, будто ни в чем не виноват. Он не просто уехал… не просто сбежал, а в армию.
А потом бизнес.
Забыл, что обещал Мишке.
– Я тебя не брошу, – на чердаке пахло голубями, а старый кошак выполз из своего угла, забрался на подоконник и вытянулся.
Солнышко светило.
Кошак грелся и щурил слезящиеся глаза.
Мишка вздыхал.
– Потерпи. Я за тобой вернусь. Обязательно.
И Стас сам верил в то, что говорил. Вот только оказалось, врал. От понимания этого стало невыносимо горько, и холодная вода не смыла эту горечь.
Стас стоял под душем, пока не замерз настолько, что перестал ощущать пальцы рук. Выбрался. Растирал себя полотенцем докрасна.
Что он может изменить?
В прошлом – ничего… а в будущем?
Он не знал.
Посмотрит.
Эпизод 3
Москва
…Я пишу Демона, то есть не то чтобы монументального Демона, которого я напишу еще со временем, а «демоническое» – полуобнаженная, крылатая, молодая уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне заката и смотрит на цветущую поляну, с которой ей протягиваются ветви, гнущиеся под цветами
[4].
Нельзя сказать, чтобы в Москве, куда мы в конечном итоге попали, пусть и пришлось задержаться в Казани из-за болезни Мишенькиного отца, все сразу сложилось чудеснейшим образом. Отнюдь нет. Работы у Мишеньки по-прежнему было мало, пусть о нем и слышали, но слышали скорее дурное, а потому заказчики опасались связываться с человеком, о нраве и необязательности которого ходило множество слухов.
Однако перемена места и, что немаловажно, отсутствие Эмилии, которую он так и не разлюбил, невзирая на многочисленные увлечения, оказали на Мишеньку благотворное влияние. Он сумел побороть в себе тягу к вину, вновь вернувшись к полузабытой уже, аскетической жизни, которую вел некогда.
Он брал учеников, соглашался почти на любую работу, сколь бы малой она ни была. И в том мне виделся несомненный признак выздоровления. А когда Мишеньке предложили поучаствовать в иллюстрировании лермонтовской поэмы, он вовсе воспрял духом. И пусть гонорар обещали небольшой, однако сама работа влекла его.
Мне кажется, самолюбие его, раненное киевскими неудачами, требовало хоть какого-то признания. И возможность войти в число лучших художников, которым доверили иллюстрировать юбилейное издание, была именно таким признанием.
Увы, публика не оценила Мишенькины работы.
Критики писали, что они чересчур грубы, гротескны, а порой и вовсе нелепы. Признаюсь, я боялся, что эти отзывы подорвут душевное Мишенькино спокойствие, но, как ни странно, он критику принял за похвалу.
– Искусство не может быть понятно всем, – сказал он мне, искренне убежденный в своих словах. – Вот увидишь, придет время, и они все поймут, как ошибались. Я докажу им, что они ошибались. Я создам нового демона…