А сегодня, когда Конст<антин> Константинович вечером ходил с Мамочкой гулять, говорил ей, что он очень расстроен вчерашним уроком, что я отношусь к занятиям терпеливо и совершенно инертно, что меня эти уроки не интересуют и т. д. Потом с Мамочкой разговор на эту тему. «Вот когда я была на курсах, как я увлекалась каждым предметом, какое я удовольствие находила в занятиях, а ты к ним относишься…» — и все в таком роде. Ну а что же делать? Мне и самой досадно, что во мне нет уверенности в себе, и действительно, эти уроки меня мало увлекают; должно быть, потому, что все это «по Саводнику» и «к экзамену»; а может быть, и правда, что нет у меня никаких возвышенных интересов; и вообще я инертный и пустой человек. И вдруг мне до боли стало жалко себя; и за то, что я пустая; и за то, что кажусь такой; и за то, что я не могу найти себе то, что нужно. Мне вдруг стало так обидно, что никто меня не может понять, даже я сама, и неоткуда мне ждать ни поддержки, ни сочувствия. Пошла опять за занавеску и долго плакала.
28 марта 1923.Четверг
Сегодня я собой довольна. Я много занималась, много успела пройти и вдобавок написала два сочинения. Первое, на тему «Онегин как тип лишнего человека в русской литературе», написала днем. Тема дана была во вторник, но я заявила, что к четвергу ни за что не напишу. Конст<антин> Конст<антинович> сказал, что завтра просмотрит его. После урока психологии взял да предложил еще тему: «Правда ли, что один в поле не воин?» «Завтра, — говорит, — надеюсь оба сочинения просмотреть». Я прямо в ужас пришла. Когда он ушел, я было опять собралась за занавеску пойти, но как-то случилось, что не пошла, а вместо этого взяла тетрадку и весь вечер просидела. Все-таки написала, правда, глупостей много. Сейчас половина второго, самое хорошее время для занятий: и спать не хочется, и никто не мешает. Но надо ложиться, а то завтра опять не встану вовремя.
31 марта 1923. Вербная суббота
Вот уже наступают те дни, с которыми связано так много любимых воспоминаний, в которых скрывается что-то неотразимо хорошее, вместе с тем и плохое. В этом году я даже не знаю, чего больше — хорошего или плохого? Хороша Страстная неделя, хороши церковные службы, хорошо ожидание великого праздника. А не хорошо — какая-то поспешность, выбитое из колеи время, да и сам праздник. Праздники — всегда грустные дни, особенно теперь. На душе тяжело, внешнего, видимого праздника, конечно, тоже нет; и сам праздник является как бы насмешкой нашим будням. Потом, в такие дни сильнее всего чувствуешь свое убожество. Это, конечно, ложный стыд, но он больно бьет по самолюбию. Если еще посравнивать себя с французами, то такого обидного чувства не бывает. Но когда кругом свои же, русские, готовятся к празднику, чего-то ждут, делают себе праздник, то в такие минуты хочется уйти и быть в стороне. Много в человеке ложного, а во мне, быть может, в особенности. Но некоторых чувств я в себе не могу заглушить, они пробиваются сквозь кору критицизма. В такие минуты хочется, конечно, с кем-нибудь поделиться. Хочется написать Леле несколько строк; написать, как мы стояли в бараке перед украшенным алтарем с пальмами в руках; и попросить ее написать, как она возвращалась из церкви с вербами.
Досадно на себя. Досадно, что ничего не делается так, как диктует рассудок. Побеждают какие-то нелепые и неожиданные чувства, и справиться с ними нет ни сил, ни охоты. Все как-то переворачивается и проходит мимо.
1 апреля 1923. Воскресенье
Сегодня был хороший вечер, таких немного. В столовом бараке был акафист Божьей Матери — праздник освящения нашей эмигрантской иконы «Радость странным». После акафиста — крестный ход вокруг Сфаята и в Кебир, в церковь. Было все как-то мило и хорошо. И пели так хорошо, и ночь такая красивая, лунная, светлая, и крестный ход с пением молитв, музыка «Коль славен» — все это производило какое-то хорошее и успокоительное впечатление. Мне было хорошо, хотя я и не молилась. Я просто непосредственно отдалась настроению, красоте обрядов и музыке. Если я и молилась в такие моменты, то всё — об одном… Разве это грех? А когда я вспомню, что в церкви, в Кебире, я видела моего мальчика таким спокойным,[268]
просто тихим, ничего не разыгрывающим из себя — мне становилось приятно и больно. Там, в церкви, он был самим собой и иначе, как «мальчиком», я не могла его назвать.Вечером, вернее, ночью, начала писать сочинение: «Татьяна как прообраз героини литературы XIX в.», написала две страницы, а больше не могу. На уме все Лисневский. Уж очень он мне понравился сегодня. Все-таки всего интереснее наблюдать за человеком со стороны, когда он этого не подозревает. И особенно, когда он один. Тогда исчезает вся невольная рисовка, и человек остается сам собой.
11 апреля 1923. Среда. 4-й день Пасхи