"6 марта. Вот уже три недели, как я здесь, и по сию пору не опомнился. Многое показывается мне здесь в таком виде, в каковом князь Козловский представлял мне дорогою. Незначащие лица, на которых видна печать рабства, грубость, пьянство, – все уже успело заставить сердце обливаться кровию и желать возвращения в чужие края. Непросвещение высших классов также действовало на произведение последнего желания. Суровая зима показалась мне совсем не таковою, как я представлял ее, будучи в Геттингене и Неаполе. Она подлинно убийственна. Служба – а! Я рад некоторым образом, что во мне родилось теперь чувство почти совершенно равнодушия ко всем выгодам оной. Это почти исчезнет тогда, когда я на опыте увижу, что полезным быть нельзя. Теперь я также заметил, что у нас мало вреда происходит от малого выбора, делаемого правительством при вручении чиновникам должностей: на что там выбирать, где не из чего, по крайней мере обыкновенно, выбирать? Единственный род службы, который был бы хотя несколько сходен с моими желаниями, есть в Коллегии иностранных дел. И оттуда я должен выходить. От финансов, то есть от службы по сей части, отбило всю охоту, как скоро я прочел
– Сёма, Сёма, дай перо!
Крепостной мальчуган вбежал в комнату.
– Вот видишь, что ты наделал, – сказал Тургенев, – который день не чинено перо!
Четырнадцатилетний Семен в светло-голубом фраке и в валенках (сочетание странное, которое возможно было только в отсутствие Катерины Семеновны!) без всякого испуга через плечо Тургенева посмотрел в рукопись и громко прочел:
– "Я прочел план, я прочел план, я прочел план".
Тургенев локтем отстранил подбородок Семена и сказал:
– Послушай, четвертое перо меняю, и все не очинены, а все потому, что барыни нет, да?
– Нет, Николай Иванович, ей-богу нет, совсем не потому, – и быстро принялся чинить перья.
Семка ушел. Тургенев подошел к окну. Зеленоватые тяжелые зимние сумерки, несмотря на март месяц, с дымом и морозом расстилались перед окнами.
«До чего грязна Москва, – думал Тургенев. – Но что касается кляксы от неочиненного гусиного пера, то, право же, она своевременна». Посмотрел в дневник. Слово
«Так вот в чем дело, – думал Тургенев, – символ вечного света овладел моей волей, и единственно, что я знаю, это то, что я никогда не сверну с дороги, что я не выйду из повиновения, что я вольный каменщик, но я должен так же точно знать, что все мои надежды, связанные с отечеством, не сбылись. Обещано мне было точно определить каждый шаг моего поведения, и если сейчас я не могу этого сделать и в силу этого в России бездействую, обращаясь только к занятиям научным, то буду надеяться, что в будущем дорога моя прояснится».
Вздрогнул, словно в лихорадке попал на мороз. Трижды постучались в дверь. Вдруг вспомнился Париж, девица Мерси и арест какого-то маркиза. Стук повторился. Скинул с себя тяготу лихорадочного бреда, спросил по-французски: «Кто там?!» По-русски услышал ответ:
– Николай, это я.
Вошел Александр Иванович.
«Лучше бы какой-нибудь полицейский», – подумал Тургенев. Давно тяготился мыслью о том, что рано или поздно предстоит объяснение. Приехав из-за границы, уже застал в доме главного хозяина – брата Александра, но говорить с ним по душам не хотелось.